Через неделю после свадьбы он сказал:
– Здесь жить нельзя! Здесь никогда нельзя было, есть и будет жить.
– Ты как-то неграмотно построил фразу… Я думала, что он просто получил стипендию, сходил в магазин, обнаружил там отсутствие бутербродного масла, супового набора, колбасы, бычков в томатном соусе и даже картошки и… расстроился до полного космополитизма. В начале девяностых именно магазины были питательной средой для размножения этих бактерий. Или космополитизм – это все-таки вирусное? Или даже генетическое?
Мне хотелось бы думать, что нет. Пусть будут виноватыми прилавки, похожие…
Я не знаю, Кузя, на что похожи эти прилавки. Я не смогу тебе это объяснить. Они были пустыми, но хранящими запах и жирную пленку. Если бы совсем голод, их можно было бы вываривать. И получился бы бульон.
Это длилось недолго. Года два. Может быть, три…
К нам в гости тогда ходила кошка. Стучала в дверь лапой (все равно у нас не было звонка). Культурно проходила на кухню и садилась возле холодильника. Дурочка. Стратегические запасы – спички, крупа, соль и консервы (две банки) – хранились у нас в шкафчике возле мойки.
В тот день у нас были котлеты. Четыре штуки. Я едва сдерживалась, ожидая, пока он придет домой. Так это я – у меня тренированная воля и любовно сделанное чувство собственного достоинства. Я умею сдерживаться месяцами. (Потом я тебе скажу: «Я сдерживалась всю жизнь!» Но пока – врать не буду.)
Вместо обычного «здрасьте» кошка грозно рыкнула, прыгнула из коридора прямо в сковородку, стащила котлету и сбежала, даже не закрыв за собой дверь.
Больше она к нам не приходила. Или ей было стыдно, или она умерла. Но если умерла, то от счастья.
Котлеты, Кузя, – это большое счастье.
– В этой стране жить нельзя. В ближайшей перспективе мы отсюда уедем. Навсегда, – сказал он.
– Нет, – сказала я. Почему я сказала «нет»?
Ведь вся история цивилизаций – это история перемещений. И личная цивилизация – это тоже перемещение. Даже если это только бегство. Бегство от… из… в…
Но я все время на месте. Значит, цивилизация проходит мимо меня. Я не переселяюсь, не меняю фамилию, не перемещаюсь. Во мне – ни капли крови для прогресса.
Зато и для бегства – тоже ни капли. Ну, разве что для челночного или по кругу.
Я не лошадка, Кузя. Я – оборонец.
Я не могу уехать навсегда, хотя обязательно куплю дом где-нибудь в Порто-Фино, Мариезе или, на худой конец, в Ладисполи. Я уже отложила на это двадцать долларов.
Я сказала: «Нет»…
…потому что я не могу жить в чужом языке (и теперь этот чужой настигает меня по месту прописки);
…потому что я боялась и боюсь поездов, самолетов, трамваев и консьержек в приличных домах (скоро я буду жить в таком же, в приличном);
…потому что моя профессия нигде, кроме здесь, не нужна (и здесь не нужна тоже);
…потому что он мог сказать мне об этом раньше. Где-нибудь у нашего общего соска, первой парты, куда нас сгрузили как плоховидящих и малодерущихся детей из интеллигентных семей. Он мог сказать мне об этом тысячу раз на берегу, а не тогда, когда наша лодка больно билась о быт. Но тысячу раз он говорил мне совершенно о другом. И от этого другого я совсем не могла дышать. И даже глохла. И этим умный человек воспользовался бы миллион раз. Вставил бы между другим свою безумную идею, я бы кивнула, потому что это не было бы самым главным. В тот момент. И всегда. И умный человек напомнил бы мне после: «Ты же тогда согласилась!» И у меня не было бы выхода. Это же мои любимые ситуации, когда нет выхода. Именно отталкиваясь от них, я умею жить.
Он мог бы… Потому что он – умный. Самый умный из всех живущих на свете. Только, конечно, дурак.
– Ты еще выбираешь? Между нами и этим… вот этим всем… вот этой страной?! – Он так удивился, что даже начал кричать.
– Нет, – я покачала головой. – Нет.
– Ну, значит, через три года я закончу… и мы уедем, да?
Он мог спросить у меня об этом как раз через три года. И кто знает, что бы мы друг другу сказали. Может, он и не спросил бы вообще. Меня, например, полугодиями не спрашивали на алгебре и геометрии. И всем было только лучше: и мне, и учительнице, и нашему общему классному журналу.
– Нет, – сказала я.
– Тогда будем разводиться. Я не хочу здесь жить.
Его призывал жаркий ветер Средиземноморья.
Голос крови, Кузя. Мы же будем противиться ему, да? Но никому об этом не скажем.
Наш брак продлился тридцать восемь дней.
И еще четыре года (без первого после расставания) мы дружили семьями.
Рома был моим запасным. У правильной женщины всегда должны быть мужчины, за которых хоть завтра можно выйти замуж. И правильная женщина должна заботиться, чтобы скамейка запасных была не только длинной, но и удобной.
Быть правильной женщиной – это такая пошлость.
Но без этой пошлости Леша не смог бы уехать. У него огромное чувство долга. Длиной с экватор, не меньше. Оно замотало бы Лешу в кокон. И он не смог бы ни дышать, ни жить… ни быть…
А ему очень важно было стать тем, кем он всегда должен был стать. Алексом.
И ему очень важно было любить. Честно, без оглядки, так, чтобы заворачивалась фуфайка. Так, чтобы даже в малом алкогольном бреду, во сне или в болезни к нему в галлюцинации приходила одна и та же женщина.
И ничего не смерть…
Чтобы Николь приходила.
*
– Туфли снимать? – спросила Дина, присаживаясь на маленький (когда-то Гошин, теперь – жалко выбросить, потому что Гошин) стульчик возле двери.
– Как хочешь.
– У вас кто моет? Если домработница, то я зайду в обуви. Если вы сами, то сниму, – вздохнула Дина.
– Сами… Мы. То есть я…
– Долой домашнее рабство. Могу заставить охранника, он помоет.
– Чего мы торгуемся? – спросила Наташа.
– Мы не торгуемся, мы стесняемся. Мы. То есть я…
– Не стесняйся! Проходи сразу к Георгию. Первая комната налево. На втором этаже, – быстро сказала мама мальчика. – Проходи и вскрывай там все. Безжалостно. Явки, адреса, пароли. Надо что-то делать. Покончить с этим!
– Не волнуйтесь, Наталья Станиславовна. Мы с вашим делом быстренько покончим, а потом поедем покончим с моим. С байстрюком, да? – ласково сказала Дина.
– Убить? Ты хочешь убить ребенка, Дина? – ужаснулась мама мальчика.
– Я – точно нет! А вы?
Мама мальчика покачала головой. Она не хотела убить. Ни боже мой. Она уже и знать ничего не хотела, но было поздно. Дина включила компьютер, повозила по столу мышью. Мышь Наталья Станиславовна узнала сразу. Го специально их знакомил: «Вот это моя мама Наташа, а вот это – мышиный король. Для своих – просто мышь». – «Очень приятно!» – сказала мама мальчика, хотя на самом деле ей было неприятно. Во-первых, она не любила «Щелкунчика» ни в сюжете, ни в постановке, ни, о ужас специалистов, в музыке. Во-вторых, конечно, больше всего в сюжете. Она чувствовала, что это может быть очень больно – влюбиться в деревянную чурку, предполагая, что внутри у нее – принц. В-третьих, Потапов сказал, что влюбиться наоборот – еще хуже. А Наташа считала, что если человек принц, то это сразу видно. Сра-зу.
Потапов был принцем. Но еще до свадьбы он предупредил: «Ты еще увидишь, как из меня полезет чурка».
Увидела. Ничего страшного. Ничего необратимого. Это – не чурка. Это просто каждый принц рано или поздно становится королем.
«Есть еще вариант, – сказал на это Потапов. – Рано или поздно каждый король может отречься от престола».
«Но не ты, – сказала мама мальчика. – Ты испугаешься отказаться. Тебе проще водрузить на голову чужие короны, чем снять свою, да?»
«Исходя из этой логики, Александр Македонский был трусом», – почему-то расстроился Потапов.
«Как и все завоеватели», – согласилась мама мальчика. И Потапов почему-то расстроился еще больше.
«По-твоему, сидеть на жопе долго и ровно – это и есть высшее мужество?» – обиженно спросил он.
«По-моему, да…» – сказала Наташа…