— Да, для тебя это будет проще, — сказала Бланш, не поднимая глаз, — так же как было проще дать Франсуазе умереть. Она больше не стоит на твоем пути. Это облегчило твою жизнь.
— Я не хотел ее смерти, — сказал я.
— Ты солгал насчет группы крови, — сказала Бланш. — Ты лгал насчет контракта. Ты все время лжешь, всегда лгал, все эти годы. Я не желаю говорить с тобой ни сейчас, ни в будущем. Нам нечего сказать друг другу.
Она кончила накладывать повязку. Отпустила мою руку. Этот жест поставил последнюю точку, подвел черту.
— Ты не права, — сказал я. — Мне много надо тебе сказать. Если ты считаешь меня главой семьи, ты обязана меня выслушать, пусть даже ты не согласна со мной.
Она подняла на секунду глаза, затем отошла к комоду и положила в ящик перевязочный материал.
— Возможно, получив наследство, ты решил, что ты всемогущ, — сказала Бланш, — но деньги еще не дают тебе права на уважение. Я не считаю тебя главой семьи, так же как все остальные. За всю свою жизнь ты не сделал ничего, чтобы оправдать это звание.
Я посмотрел вокруг — на строгую холодную комнату, на мрачные изображения бичуемого и распятого Христа, которые взирали на нее с голых безликих стен, когда она лежала на своей узкой, высокой кровати, и сказал ей:
— Потому-то ты повесила здесь эти картины? Чтобы они напоминали тебе, что ты не должна меня прощать?
Бланш обернулась и посмотрела на меня: в глазах горечь, губы крепко сжаты.
— Не издевайся над моим Богом, — сказала она. — Ты погубил все остальное в моей жизни. Его оставь мне.
— А ты повесила бы эти картины в доме управляющего? — спросил я. — Включила бы их в свое приданое, принесенное Морису Дювалю?
Наконец-то мне удалось сломить ее выдержку. Страдание многих лет вырвалось наружу, мелькнуло в глазах внезапным пламенем, искривило губы.
— Как ты смеешь говорить о нем?! — вскричала Бланш. — Как смеешь произносить его имя?! Ты думаешь, я могу хоть на миг забыть то, что ты сделал с ним?!
— Нет, — сказал я. — Ты не забываешь этого. И я тоже. Ты не можешь простить меня… возможно, я сам не могу себя простить. Но почему же в этом случае мы оба были так взволнованы вчера утром, когда узнали, что Мари-Ноэль спускалась в колодец?
И тут произошло то, чего я давно ждал и чего боялся: на глазах Бланш показались слезы и потекли по щекам; они не были вызваны болью или внезапной утратой — детская невинность высвободила многолетнюю муку. Бланш подошла к окну и встала там, глядя наружу, ее беззащитная спина выдавала чувства, которые она пыталась скрыть. Сколько дней и часов провела она здесь, в добровольном заточении, спросил я себя, сколько горьких мыслей о загубленной жизни пробуждалось в ее душе, когда она сидела здесь, лежала в постели, читала или молилась, и захлестывало ее как волна? Но вот Бланш обернулась, глаза ее уже высохли, она снова владела собой, хотя и стала более уязвима, так как проявила при мне свое горе.
— Ну что, ты доволен? — сказала она. — Ведь тебя даже в детстве забавляли мои слезы.
— Возможно, — сказал я, — но теперь нет.
— В таком случае, — спросила Бланш, — чего ты ждешь? Почему ты все еще здесь?
Я не мог просить прощения за чужой поступок. Козел отпущения всегда виноват.
— На прошлой неделе я рассматривал альбом с фотографиями, — сказал я. — Я нашел там наши детские снимки. И более поздние тоже. Групповые карточки, снятые в verrerie. В этих группах был и Морис.
— Да? — сказала Бланш. — Что с того?
— Ничего, — ответил я. — Просто я пожалел о том, что случилось пятнадцать лет назад.
Утратив на миг привычную невозмутимость — ведь она никак не ожидала услышать эти слова из уст брата, — Бланш подняла на меня глаза и, видя, что говорю я искренне, без насмешки и издевки, тихо спросила:
— Почему?
Что я мог ей ответить? Только правду. Свою правду. Если она мне не поверит, ничего не поделаешь.
— Мне понравилось его лицо, — сказал я. — Я никогда раньше не рассматривал эти снимки. И, переворачивая страницы альбома, я все больше убеждался, что он был хороший человек и рабочие любили и уважали его. Мне подумалось, что убит он был из зависти: тот, кто его застрелил или приказал застрелить, сделал это не из ложного патриотизма, а потому, что Морис Дюваль был лучше, чем он, и это вызывало в нем досаду и раздражение.
Бланш уставилась на меня, не веря своим ушам, — очевидно, все это настолько не соответствовало прежним высказываниям ее брата, что она не знала, как принять его слова.
— Ты думаешь, я лгу, — сказал я. — Нет, это правда. Все, до единого слова.
— Если ты хочешь покаяться в грехах, — сказала Бланш, — ищи другого исповедника. Ты опоздал с этим на пятнадцать лет.
Чтобы скрыть свои чувства, она ходила по комнате, поправляя вещи, которые и так были в порядке.
— Какой для нас толк, — сказала она, — в том, что ты приходишь ко мне и обвиняешь себя? Ты не можешь вернуть прошлое. Ты не можешь воскресить Мориса. У тебя даже не хватило смелости убить его своими руками; ты пришел в verrerie той ночью, притворившись, что ты один, и попросил тебя спрятать, а когда он спустился и открыл дверь, чтобы впустить тебя, он оказался перед кучкой убийц с тобой во главе. Бог, может быть, простит тебя, Жан. Я не могу.
Она снова остановилась перед окном, откуда тек свежий, прохладный воздух. И когда я подошел и встал рядом, она не отстранилась, что само по себе было для меня прощением.
— Вы с самого начала были против Мориса — ты и maman, — сказала Бланш. — Даже в ранние годы, когда он только начал работать на фабрике, а мы были подростками, ты завидовал ему, потому что папа был о нем такого высокого мнения, хотя сам ты не проявлял к verrerie никакого интереса и редко бывал на ней. А позднее, когда папа отдал под его контроль всю фабрику и сделал его управляющим, ты возненавидел его. Так и вижу тебя, тебя и maman, в гостиной, слышу, как ты смеешься, a maman говорит с улыбкой: «Неужели наша Бланш, привередливая мадемуазель де Ге, наконец влюбилась?»
Она не глядела на меня, глаза ее были обращены вдаль, за парк, и профиль ее был похож на профиль девочки-подростка из альбома, замкнутой, хмурой, владеющей тайной, которой она ни с кем не желала делиться.
— Вашим оружием, твоим и maman, всегда была насмешка, — продолжала Бланш. — Из-за того, что Морис вышел из народа, вы делали вид, что презираете его. Папа никогда таким не был. Он понимал. Он не стал бы мешать нашему браку, как попытались сделать вы. Когда заключили перемирие и началась оккупация, ты решил не упустить удобный случай. Так просто — не правда ли? — представить убийство геройским поступком. В других семьях это тоже случалось. Мы были не единственными.
Говоря, она резко взмахивала рукой. И внезапно затихла. Прошлое осталось в прошлом. Бланш обернулась и посмотрела на нишу в стене башни, похожую на монашескую келью, в углу — аналой, над ним распятие.
— А теперь это все, что у меня осталось, — сказала она. — Вместо дома управляющего. Если я не смогла сдержать своих чувств вчера утром, ты знаешь почему.
Я думаю, дороже всего мне было то, что она по-прежнему называла меня на «ты». Привычку всей жизни не уничтожишь пятнадцатилетним молчанием. Это одно позволяло мне не терять надежды на будущее.
— Я хочу, чтобы ты переехала в дом управляющего и сделала его своим домом, — сказал я. — Я хочу, чтобы ты возродила его к жизни, чтобы он стал таким, каким был при Морисе, чтобы ты управляла фабрикой вместо него.
Бланш, ошеломленная, ничего не ответила и лишь недоверчиво смотрела на меня, и я быстро продолжил, не давая ей времени для решительного отказа:
— Я сказал Полю, что он может уехать отсюда. Он управлял фабрикой после войны только из чувства долга, ты сама знаешь, что сердце его к этому не лежит. Им, и ему и Рене, надо покинуть замок, надо поездить по свету. Независимо от всего остального это для них сейчас единственный шанс скрепить их брак. Полю никогда не представлялось возможности проявить свои деловые качества, показать себя за пределами Сен-Жиля. Пора ему ее дать.
Наверно, больше всего Бланш удивила горячность моего тона — циники так не говорят. Сама того не замечая, она опустилась в кресло и, вцепившись в подлокотники, пристально смотрела на меня.
— Кто-то из нас должен взять на себя управление фабрикой, — продолжал я. — Я не могу. Я ничего в этом не смыслю и не имею желания браться за учебу. Как ты сама сказала, я никогда не испытывал к стекольному делу ни малейшего интереса. Если бы ты вышла замуж за Мориса, вы вдвоем наладили бы все как надо, не дали бы verrerie прийти в упадок и устареть. Когда Мари-Ноэль вырастет, фабрика перейдет к ней. Если выйдет замуж, будет ее приданым. Так или иначе, единственный, кто разбирается в этом деле, любит его, — ты. Я хочу, чтобы ты распоряжалась на фабрике, отвечала за нее — ради Мориса, ради Мари-Ноэль.