Спрашивал совершенно серьёзно, так хозяин распекает нерадивого наёмного работника, батрака, и бредовость этой сцены, как и всего происходящего, меня ничуть не смущала. Как большинство граждан страны, я давно привык к шутовским, смещённым, вывернутым наизнанку отношениям и знал: чтобы выжить в новых условиях, главное — им соответствовать.
— Леонид Фомич, весь материал собран. Контуры вашей биографии, её пафос мне понятны. Я могу уложиться в три-четыре месяца, но есть некоторые обстоятельства, которые нам следует уточнить. Не относящиеся к тексту.
— Витя, всё, что делает доктор, — это для твоей же пользы. Чтобы не натворил новых бед. Откуда я мог знать, что у тебя такой неуправляемый темперамент? Каюсь, писателей я представлял себе несколько иначе. Во всяком случае, как добропорядочных граждан, не склонных к злодейству. А ты, видишь, оказался на-особинку. Яркая творческая индивидуальность. Выдающийся фрукт.
— Речь не об этом, — возразил я, переступив с ноги на ногу. — Доктору я глубоко благодарен за неусыпную заботу, но у литературной работы своя специфика, для неё необходимы не только минимальный физиологический комфорт, но и душевное спокойствие. Равновесие духа и ума. Как раз этого я лишён.
— Совесть, что ли, мучает? Из-за убиенного Гарика? Или из-за денег?
— Конечно, и это тоже. Но тут уже ничего не поправишь, что случилось, то случилось. Просьба к вам, Леонид Фомич, можно сказать, пустяковая. Я должен быть уверен в безопасности моих стариков. Что бы со мной ни произошло, это не должно их коснуться.
— Что ж, добродетельный сын, пекущийся о престарелых родителях… Одобряю. Значит, не совсем зачерствел душой… Хорошо, согласен, даю слово бизнесмена. Надеюсь, этого достаточно?
— Вполне… Но ещё я должен с ними повидаться.
— А это ещё зачем?
Мы встретились взглядами, сирый и сильный, и я, набрав в грудь воздуха, сказал твёрдо:
— Хочу получить их благословение, Леонид Фомич.
— На что благословение? На какое-нибудь очередное преступление?
— Нет, Леонид Фомич, на законный брак с вашей дочерью.
В кабинете стало тихо, как в склепе. Мужественное лицо олигарха, с выпученными, будто стеклянными глазами, претерпело ряд мгновенных изменений, и последняя застывшая на нём гримаса означала лишь одно: мне крышка.
— Пошёл вон, наглец, — обронил Оболдуев с какой-то неожиданно писклявой интонацией.
Я не успел выполнить распоряжение. В кабинет ворвались двое дюжих слуг (как он подал сигнал, я не заметил), подхватили меня под руки и дружным рывком выкинули в коридор.
Глава 30
В поместье олигарха (продолжение)
Почему я? Вот неразрешимый вопрос.
Почему именно на мне замкнулось всё извращённое, подлое, что есть в этом мире? За какие такие особенные грехи наказал Господь?
Нет ответа.
Я лежал на операционном столе голенький, освещенный мощными пучками света со всех сторон. Над головой нависли густые заросли проводов и шлангов, в запястья воткнуты иглы, соединённые с аппаратом искусственного кровообращения. Вокруг с озабоченными лицами шушукались люди в белых халатах, и главный среди них — усатый тучный хирург в белоснежной кокетливой шапочке на тёмных кудрях. Я был в трезвом уме и ясной памяти. Мне предстояла операция по пересадке почки, но не больной на здоровую, а замена правой на левую, моих собственных, которые обе здоровы. Операция должна была проходить под местным наркозом, и, как объяснил Герман Исакович, это обстоятельство имело чрезвычайно важное значение для науки.
Вообще-то, утром, во время подготовки к операции, мы обсудили все её волнующие аспекты. Выяснилось, Оболдуев дал на неё добро не сразу, а лишь после того, как убедился, что моя психика повреждена больше, чем он предполагал, и в таком состоянии трудно надеяться, что я отработаю условия контракта, не говоря уж о том, чтобы вернуть похищенные полтора миллиона. По словам Патиссона, моя наглость, в принципе свойственная любому творческому интеллигенту, являющаяся как бы его родовой чертой, зашкалила за все мыслимые параметры, и стало ясно, что обычные средства вразумления уже не помогут. Однако хирургическое вмешательство, проведённое по методике Шульца-Певзнера, как ни парадоксально, косвенным образом должно восстановить покорёженную эмоциональную сферу. «Если операция пройдёт удачно, батенька мой, — заметил Патиссон, радостно потирая руки, — вам самому покажутся нелепыми ваши притязания. Жениться на Лизоньке! Надо же такое ляпнуть! И кому? Родному батюшке! Вот вы и подписали себе приговорчик, любезный мой. Придётся немного помучиться. Ничего, даст Бог, пронесёт…»
Я начал нудить, что без всякой операции осознал глубину своего падения и про Лизу помянул больше для красного словца, чтобы узнать, что с ней, никак не предполагая, что хозяин воспримет мои слова буквально. Не думает же он, Патиссон, с его знанием человеческой природы, что я мог так зарваться, не понимать разницы её и моего социального положения, и прочее, прочее, — но доктор лишь ласково посмеялся: дескать, поздно, голубчик мой, надо было раньше думать… Сообщил и хорошую новость: он временно отменил успокоительные инъекции, может, они больше вообще не понадобятся, зачем зря переводить дорогой препарат. О Лизе посоветовал не беспокоиться, у неё свой скорбный путь, который она пройдёт до конца соответственно своей провинности перед любящим батюшкой…
Одну из стен операционной занимал прозрачный экран, за которым в удобных креслах расположились Леонид Фомич и доктор Патиссон, наблюдая за приготовлениями к вивисекции. Я их не только видел, но и слышал, как они переговаривались. Звуки вливались в ушную раковину будто через динамик. Оболдуев сетовал: «Всё-таки доигрался писатель. Очень прискорбно. Небесталанный человечек, я искренне надеялся, переборет интеллигентскую гниль. Опекал по-отечески, старался высокие понятия внушить. Да вы сами свидетель. Результат, конечно, плачевный, только пуще о себе возомнил, дурья башка. К сожалению, опять вы оказались правы, любезный Герман. Чёрного кобеля не отмоешь добела. Не оценил щелкопёр, какая ему выпала честь. Видно, плебейскую сущность не переделаешь. Одно у негодяя на уме: только бы напакостить, только бы фигу показать исподтишка». Доктор Патиссон мягко возражал, успокаивал босса: «Я так полагаю, многоуважаемый Леонид Фомич, ещё не всё потеряно. Действительно, вые ним чересчур либеральничали, от чего я вас предостерегал. С интеллигентами так нельзя. Они добра не помнят. Чем больше для них стараешься, тем они наглее. Об этом вам любой психиатр скажет. Особенно это касается руссиян. У руссиянского интеллигента вообще нет души, он живёт исключительно рефлексами, как. к примеру, собака, не в обиду ей будь сказано. Подтверждённый наукой факт. Интеллигент уважает исключительно силу, чем похож, извините за сравнение, на свободолюбивого чеченца. Под воздействием разумного принуждения становится как шёлковый… Поручиться могу, батенька мой Леонид Фомич, после этой маленькой операции наш писатель резко переменится к лучшему». «А если околеет?» — обеспокоился Оболдуев. Доктор замахал руками: «Что вы, никак не может быть! Это нас с вами кольни в брюхо шилом — и каюк, руссиянский же интеллигент живуч, как крыса. Он от физического насилия только крепчает. Могу привести поучительные примеры из новейшей истории. В тех же лагерях, где обыкновенные заключённые мёрли как мухи, интеллигент ядрёным соком наливался, а ежели его по ошибке выпускали на волю, поражал всех своим долголетием и цветущим видом. Таких примеров десятки, их сами бывшие зэки описывали в мемуарах. Вспомните того же Солженицына. Он на зоне рак одолел, как мы с вами насморк…» «Мне бы хотелось, — как бы слегка смущаясь, заметил Оболдуев, — чтобы Витюня сохранил литературные навыки». «Господи! — воскликнул доктор. — Да разве я не понимаю? Как раз, милостивый государь, в этом вся сложность лечения интеллигента. Мы действуем с предельной осторожностью, чтобы не повредить гипоталамус. Там сосредоточены клетки, несущие как ген подлости, так и ген краснобайства. Но чу, Леонид Фомич, кажется, началась…»
Он не ошибся. Юная медсестра с глазами голодной рыси побрызгала на меня эмульсией из блестящего пульверизатора, напоминавшего маленькую клизму, и усатый хирург, вооружённый скальпелем, сделал стремительный надрез на моём левом боку. Я завопил благим матом и забился на кожаных помочах, растягивая сухожилия на кистях и лодыжках. Хирург укоризненно покачал головой.
— Потерпи, сынок. А будешь дёргаться, чего-нибудь лишнее отчекрыжу.
Вторая медсестра сунула мне в нос ватку с нашатырём, и я обрёл членораздельную речь.
— Не надо резать, — попросил голосом, донёсшимся, как мне самому показалось, из подземного царства. — Я всё понял, отпустите меня, пожалуйста.
— Как можно? — удивился хирург. — Только начали — и уже отпустите. Даже странно слышать. Мы же не в бирюльки играем. Медицина — серьёзное дело, сынок.