Вскоре Дидро оказался и здесь, и там — повсюду. По всей Европе на разных языках выходили под его именем книги, о которых раньше никто и не слыхивал. В Веймаре Шиллер перевел какой-то вариант «Жака-фаталиста» и раздобыл где-то рукопись «Племянника Рамо». Рукопись он передал Гёте, который перевел ее на немецкий и издал в Лейпциге. С немецкого издания был сделан французский перевод, который выдавался за подлинник. Но как Шиллеру удалось заполучить эту рукопись? Трудно сказать наверняка, потому что после того, как Гёте закончил перевод, она исчезла опять. Можно предположить, что он получил ее от самого Гримма. Или же из Петербурга. Многие считают, что в руки Шиллера попал подлинный список, украденный из Эрмитажа. Но позже, на сей раз в Париже, обнаружили еще один подлинник «Племянника». Сейчас он находится в Нью-Йорке, в библиотеке Моргана.
Итак, в течение всего девятнадцатого столетия в свет выходили все новые труды Дидро. Публиковались также новые версии напечатанных ранее работ. При всем при том никому не было известно, какая из опубликованных рукописей подлинник, а какая фальшивка и откуда они все брались. Неясным оставалось также, какая версия полная, какая нет, какая более аутентична, а какая менее. Письма и написанные для Екатерины меморандумы тоже периодически всплывали — и продолжают всплывать. В любой момент может быть найдена целая книга. И все эти находки такие разные, случаются в таких разных странах и в такие разные исторические моменты, что за всеми за ними просто не может стоять один и тот же всегда одинаковый Дидро. Он был многоликим автором — не только мыслителем и философом, создателем толстенных энциклопедических томов, но и провокатором, парадоксалистом, мечтателем, фантазером, лжецом, рассказчиком весьма странных и рискованных анекдотов, писателем очень и очень современным.
Но это еще не все. У нас в Петербурге все запуталось окончательно. Когда в середине прошлого столетия библиотеку из Эрмитажа убрали и перевезли на новое место, вместе с книгами перевезли и бумаги. Поскольку Дидро гостил при дворе и вел беседы с царицей, некоторые его писания причислили к государственным документам и отправили в Москву. Другие же, вперемежку, присовокупили к разным коллекциям. Во времена большевистской революции и сталинизма многие ценности из учреждений бывшей Российской империи были разворованы и распроданы. И конечно, и того хуже стало, когда город окружили нацисты и на Невском проспекте каждую ночь разрывались снаряды.
В сорок шестом году, начав работать, я застала библиотеку в абсолютно хаотичном состоянии. Прекрасные собрания, библиотеки Вольтера, Дидро, Голицына — что с ними сталось? Я стала разбирать завалы, лазить по подвалам и чердакам — и постепенно кое-какие книги обнаруживались. Книги из фернейской библиотеки Вольтера — в сафьяновых переплетах и с его экслибрисами. Книги с собственноручными пометками Дидро на полях. Рукописи там, рукописи здесь, запертые в ящиках, закрытые в шкафах, оттуда, отсюда… Надеюсь, теперь вы понимаете, что такое я — Галина Соланж-Ставаронова. Вы понимаете, что дело моей жизни — восстановить библиотеку Просвещения. Установить, что она собой представляла, и полностью восстановить. Вот чем я занималась и занимаюсь по сию пору. А сделано пока что всего ничего…
— То есть вы находите новые и новые рукописи? — спрашиваю я в возбуждении и восторге. — Мы сможем их увидеть?
— Ну… может быть, завтра или в какой-нибудь другой день, — без тени энтузиазма отзывается Галина.
— А кто из них вам ближе, Дидро или Вольтер? — интересуется Агнес Фалькман. — Кого вы предпочитаете?
— Предпочитаю, mon ami? Мне не хотелось бы выбирать. Оба они великие писатели и обаятельные личности. Оба поклонялись Разуму, оба восхищались новой Россией. И любили друг друга — порой. Оба любили царицу. Оба были ревнивы, как тигры. Если один посвящал ей оду, другой тут же писал лирическое послание. Если один советовал сажать капусту, другой тут же рекомендовал выращивать бобы. Дидро или Вольтер, Вольтер или Дидро — право, не знаю. Одно могу сказать: Вольтер — француз до мозга костей, такой, какими хотят видеть себя сами французы. Ясный взгляд, острый язык, изощренный ум. Дидро же писатель не только французский, но и немецкий, и английский, и русский. В Париже его зовут Дени Дидро, а мы придумали ему другое имя — Дионис Дидро. Он приехал в Россию, он изучал наш таинственный призрачный город, смотрелся в него, как в зеркало. Он оказал влияние на Пушкина, а тот на Гоголя, а Гоголь — на всех русских писателей. Из Дидро вышла вся русская литература. Да-да, monsieur, это как матрешка — в большой заключено много маленьких.
Галина указывает на меня, а я смотрю на своих матрешек.
Тем временем наши пилигримы, как любые туристы с любым экскурсоводом в любом музее мира, откровенно заскучали.
— Что-то долго мы говорим, может, для разнообразия что-нибудь поделаем? — властно требует Биргитта Линдхорст. — Может, покажете нам статую Вольтера?
— К вашим услугам, — спохватывается Галина, — Следуйте, пожалуйста, за мной. Pardon, pardon, excusez-moi.[48]
С устрашающей скоростью, рассекая толпу туристов, она ведет нас по залам и мраморным галереям Эрмитажа — где, как говорят, можно найти любую диковинку, привезенную из любого уголка нашей планеты.
Теперь наш герой ежедневно гостит в Эрмитаже. В городе уже все — нищие, уличные торговцы, гусары — узнают чудака в черном костюме, с размашистой походкой, без дела шатающегося по улицам. Императорский философ примелькался, как императорская английская борзая. Сколько же времени прошло? Недель пять, не меньше. Пять недель назад он прибыл сюда, устроился в холодной комнате нарышкинского дворца и начал вести единственно возможный здесь и ставший привычным для него образ жизни. За это время прозрачная, прохладная осень превратилась в убийственно холодную зиму. Выходцу из Южной Европы, как бы он ни напрягал воображение, не вообразить таких морозов. Тяжеленные ледяные глыбы с грохотом несутся по свирепой Неве и разбиваются о набережную. Все городские каналы, а частично и река, полностью замерзли. В деревянных будках на льду кричат и переругиваются торговцы. Работают мясные лавки, горят огни, тобоганы и сани скользят над глубокой водой. Фонтанка и Мойка — два городских канала, через которые он каждый день перебирается, — покрылись льдом, твердым как камень.
Россия занимает Философа все сильней; русские просторы манят его, хотя из города покамест не выманили. За Эрмитажем расположен Летний сад, разбитый еще Петром Великим. С первого раза это место полюбилось нашему герою. Здесь он гуляет — и предается размышлениям. Здесь, как и повсюду, скользко и валит снег. Сад заставлен статуями, они разместились по обеим сторонам длинной аллеи и, кажется, беседуют друг с другом. Но сейчас статуи упрятаны в ящики — для пущей сохранности. Его любимая — Купидон и Психея (пойман самый захватывающий в любви момент, когда плотины прорваны, когда страсть уже не утаишь) — заключена в темницу, чтобы не замерзли сбросившие одежды невинные любовники. Еще одна знакомая, шведская королева Кристина, интересная дама с коварной улыбкой, потерявшая голову от страсти к Рене Декарту, тоже удостоилась отдельного деревянного костюма. В Летнем саду — зима. Не с кем поговорить, да и сказать нечего.
Философ бродил по Санкт-Петербургу, по берегу покрытой льдом Невы уходил все дальше от центра. То осматривал здание Двенадцати коллегий, то завороженно созерцал огромный глобус, вместивший в себя нашу вселенную во всей ее космической непостижимости. Где-то там, за туманами, льдом, вечной мерзлотой, заснеженными степями и болотами, — иной мир, тот, что зовется Европа. Европа прекрасная и ужасная, арена войн и религиозной вражды, там свирепствует чума, там живут аристократы и крестьяне, там звучит музыка и процветают искусства, там радуются и страдают тела и души. Европа — искрометное представление, трагикомедия, в которой каждый, переходя от роли к роли, то мучается, то ликует. Он оторван от нее. Здесь, в Петербурге, туман никогда не рассеивается, снег валит и валит, ночи длинные и черные, и невозможно представить, что где-то есть иные города. Город-мечта, придуманный им в парижской постели. Вот он въяве, огромный, завораживающий, вбирающий в себя без остатка. Таким Философ и представлял его — все так, но в тысячи раз масштабней. Порождение чудовищной фантазии, разума и духа, сознания и чувств нового, не существовавшего раньше общества, только-только начавшего втискивать себя в какие-то формы.
Санкт-Петербург напоминает таинственные ирреальные города, наполняющие произведения его любимых писателей. Желчного доктора Свифта, остроумного и насмешливого доктора Стерна, язвительного и ершистого Вольтера. Для пользы современников, дабы пристыдить их и внести разнообразие в скучную череду серых дней, создавались эти города-гротески. И вот он в столице, которая могла бы послужить прообразом такого города. В этих гаванях мог бы бросить якорь корабль Лемюэля Гулливера, судового врача и мизантропа. При этом безумном дворе мог найти пристанище странствующий простак Кандид. Ночами в темном дворце Нарышкина Философ перечитывал их приключения, казавшиеся теперь вполне правдоподобными. А на освещенных масляными светильниками улицах кричали караульные. А в казармах горланили и били в барабан тревогу пьяные гвардейцы. И длиннее становились длинные ночи, вытесняя короткие дни. Уже сорок с чем-то дней провел наш герой на берегах Невы. Но по-прежнему все смущает его, кажется нелепостью, выдумкой, абсурдом. Так и не привык он ни к городу, ни к горожанам.