Отирая слезы, я увидела приближавшегося ко мне Фредерика.
– Вот ты где! – воскликнул он.
– Магнус не сказал мне, что ты тут. – Я с трудом заставила голос звучать беспечно.
– Только прибыл, секунду назад.
Я не видела его почти год. Он потемнел с виду, от него разило жесткостью сильнее, чем мне помнилось. Я указала на порезы у него на щеках:
– Что стряслось?
– В засаду попал.
Я быстро окинула его взглядом:
– Никаких серьезных ранений, надеюсь?
– Так, царапины. С твоими не сравнить. – Взгляд его обшарил мое лицо, скользнул по всему телу, задержался на бедре, потом снова поднялся к лицу. – Слышал про нападение. Не смог получить отпуск, чтобы проведать тебя. Время было безумное. Карточку мою получила?
– Да. И лилии тоже. Прекрасные были цветы.
Мне захотелось выразить признательность за его заботу, и мне пришла в голову одна идея:
– Ты сколько времени пробудешь?
– Я тут на два дня.
– Мы почти закончили работу в Югири. Если ты с раннего утра свободен, я покажу тебе сад.
– Я его уже видел. В то утро… когда приезжал туда, чтобы отвезти тебя обратно в Маджубу. В первую нашу встречу.
Он явно был раздражен тем, что я, судя во всему, забыла об этом.
– Ах да. Только тогда сад не был готов.
– Не помню, если честно, каким он был, мне показалось – все слишком упорядочено, искусственно.
– Значит, ты не сумел понять, что такое сад.
– Сады, вроде созданного им, предназначены для того, чтобы дергать за чувства, как за ниточки. Я нахожу это бесчестным.
– Даже так?!
Я открыла ответный огонь:
– То же самое можно сказать о любом произведении искусства, литературы или музыки!
Я, не жалея сил, вкалывала в этом саду, а потому гнев охватил меня, когда услышала, что нашелся кто-то, кто порочит его.
– Не будь ты так глуп, так увидел бы, что никто за ниточки ничьих чувств и не думает дергать: чувства открываются чему-то более возвышенному, чему-то вне времени. Каждый шаг, что ты делаешь в Югири, предполагает, что твой ум раскрывается, сад приводит твою душу к состоянию созерцательности!..
– Я слышал, ты теперь живешь с этим джапом.
Причина его колючести стала очевидной.
– Я сплю с ним, если ты об этом.
– Об этом.
Я отступила от него на несколько шагов, повернувшись к толпе гостей на лужайке.
– Впервые я услышала его имя, когда мне было семнадцать. Почти полжизни тому назад, – сказала я, избавляясь от гнева, на смену которому приходила печаль по всему мной утраченному.
– Это всего лишь имя, – выговорил он.
– Нет. Это гораздо больше.
Под приветственные крики и аплодисменты Эмили и Магнус вышли на эстраду. Оркестр разом смолк, оборвав посредине песню, которую исполнял, и заиграл начальные аккорды мелодии «С днем рождения тебя». Приветствия становились все громче. Фредерик глянул на меня, развернулся и скрылся в толпе.
Прямо у меня над головой с ветки свисала оборванная паутина. Я вспомнила рассказанную Аритомо сказку про убийцу, выбирающегося из Ада по нити-паутинке.
Потянулась, чтобы смахнуть паутину с ветки, но в последний момент, прежде чем коснуться ее, удержала руку.
За ужином я молчала, да и Аритомо говорил немного. Когда мы уходили, большая часть еды так и осталась нетронутой.
Оказавшись одна в спальне, я сняла блузку с бюстгальтером, сбросила юбку. Накинула шелковый халат и – босая – вышла в коридор.
Дом погрузился в темноту, слабый свет из комнаты в дальнем конце коридора манил меня к себе. Остановившись в полоске света из открытой двери, я огляделась вокруг. Вода капала с крыши, камни на заднем дворе слабо светились, и мне припомнилось наше путешествие по пещере саланган. Конец коридора, из которого я пришла, казалось, был далеко-далеко. Подтянув поясок на халате, я переступила порог комнаты.
Аритомо сидел в позе сейдза. От угольной жаровни по комнате расходилось тепло. На матах татами была расстелена простыня из хлопка, гладкая и белая. В бронзовой курильнице торчала благовонная палочка сандалового дерева, над которой вилась струйка дыма. Я встала лицом к Аритомо и тоже опустилась на колени, я уже привыкла к такой позе, в коленях и голенях больше не возникало ощущение, будто их медленно растягивают врозь. Положив руки на мат, мы посмотрели друг на друга, а потом поклонились.
Он налил в чашечку саке и предложил ее мне. Я, отказываясь, повела головой, но он настаивал.
– Два дня назад закончилась американская оккупация Японии.
Он поднес свою чашку мне, и я нехотя проделала то же самое со своей, опорожнив ее одним глотком. Водка обожгла мне глотку, выдавила слезы из глаз.
Я встала.
Неспешно развязала халат и дала ему упасть. Холод коснулся кожи, но саке согревало меня. Некоторое время Аритомо внимательно вглядывался в меня. Потом взял большое белое полотенце и обмотал им меня по талии. Велев мне лечь животом на белую простыню, аккуратно сложил мою одежду и убрал ее на мат. Потом подошел и сел на коленях рядом со мной, удерживая в одной руке деревянный поднос с разложенными на нем инструментами. Движения его были выверенными и уверенными: точь-в-точь как во время работы в саду. Он накапал с пальцев воды в каменную чашечку для туши и погрузил туда палочку краски. Вдыхая отдающий сажей запах свежей, новой туши, я представляла, будто нахожусь в кабинете ученого и наблюдаю за его занятиями каллиграфией.
Он вытер мне спину ручным полотенцем, затем погрузил кисточку для письма в чашечку с тушью, коснулся ею стенки, отжимая излишки. И нанес на кожу вокруг левой лопатки несколько легких, быстрых мазков. Закончив, попросил меня сесть. Навел большое зеркало на разрисованное место, чтоб я смогла его увидеть.
Черные контуры цветов ажуром покрыли мою кожу: камелии, лотосы и хризантемы. Я взяла у него зеркало. Пока я разглядывала свою спину, он зажег свечу и поставил ее между нами. Открыв небольшую деревянную шкатулку, поднял внутри верхнюю крышку – там находилось потайное отделение. В нем, одна к одной, в ряд, лежали иглы, посверкивая на свету. Аритомо отобрал четыре или пять, откусил кусок нити от мотка на катушке и привязал иглы к тонкой деревянной палочке. Жестом попросил меня снова лечь и несколько раз поводил иглами в пламени свечи. Тени на стенах из рисовой бумаги зашевелились, и на мгновение я почувствовала себя ввергнутой в вайянг-кули[234], сделалась персонажем в теневом спектакле, который показывают малайцы, двигая кожаных кукол в свете керосиновой лампы.
Аритомо вычернил иглы, потерев их о пропитанную тушью кисточку каллиграфа, зажатую между двумя последними пальцами его левой руки. Потом он разгладил кожу у меня на плече и вонзил иглы.
Он предупреждал, но все же я не могла сдержаться и закричала. Это были первые из целого, как мне потом казалось, миллиона уколов. Пальцы мои судорожно вцепились в простыню.
– Лежи спокойно, – сказал он.
Я попробовала было встать, но он придавил меня ладонью и, удерживая так, колол раз за разом.
Я едва сдерживала рычанье от боли. Плотно сжала веки, не давая выхода слезам, но они все равно просачивались наружу. Тело мое вздрагивало всякий раз, когда иглы впивались в тело. Появилось ощущение, будто с меня снимают кожу – линию за линией, стежок за стежком.
– Перестань дергаться.
Он снова вытер мне спину, и я изогнулась – посмотреть. Белое полотенце покрылось влажными красными пятнами.
– В лагере был один инженер-японец, Морокума. Он коллекционировал татуировки. – Голос мой звучал хрипло, и я прокашлялась. – Заключенные с наколками показывали их ему в обмен на сигареты.
Аритомо опять вогнал мне в кожу иглы, и я вскрикнула.
– Он их фотографировал. Позже, когда у него пленка кончилась, срисовывал их к себе в альбом. Однажды он попросил меня перевести надпись на татуировке одного мужчины. И я совершила ошибку, переведя точно.
– Что произошло? – Руки Аритомо замерли у меня на спине.
– Тот мужчина был каучуковым плантатором. Тим Осборн. У него на руке была наколка: штык, а над ним надпись: «Боже, храни короля». Морокума срисовал ее в свой альбом. Потом доложил начальнику лагеря. Тиму было пятьдесят семь лет, но его все равно подвергли порке.
Я перевела дыхание.
– Потом ему срезали с руки часть кожи с татуировкой и сожгли ее у всех у нас на глазах. Он умер через два дня.
Снаружи налетевший порыв ветра перезвоном прошелся по латунным трубочкам музыкальной подвески под карнизом. Пламя свечи задрожало, скособочив стены вокруг нас. На миг я вновь почуяла запах паленой кожи.
Около часа Аритомо проработал, не произнося ни слова. Мучительная боль не притуплялась – а я так надеялась, что это произойдет! Каждый последующий укол жалил так же остро, как и первый.