– Она старше была. Но суть не в том, она все равно умерла не от старости. Упала с лошади в парке, возле самой конюшни, и разбила голову. Тут ее Бог и прибрал.
– Когда моя девушка погибла, я вообще перестал верить в Бога. Это случилось в том же самом парке, только на другом конце, ближе к обрыву. Ее звали Паола.
– Городская, что ли? – Клошар наморщил лоб. – Такой у нас вроде не было.
– Она родилась в Трапани, в ваших краях таких не бывает. Кожа у нее была горячая, волосы угольные, а губы так пылали, что казалось, брызни на них водой – и услышишь, как шипит раскаленное железо. – Маркус заметил сомнение во взгляде клошара, но не мог остановиться.
– Однажды она сказала, что как только поймет, что разлюбила меня, то сразу уйдет и оставит знак: горсть пепла или уголек. Поэтому, увидев сгоревшую часовню, я принял это за жестокий, варварский знак, оставленный Паолой. И возненавидел ее.
– Знаешь, есть ведь и другие версии. – Клошар пожал плечами. – Я вот с прежним хозяином маслодавильни крепко дружил, так он говорил, что часовню нарочно подожгли, потому что землю хотели купить, a gallinaccia ни в какую не продавала. Припугнуть ее хотели, понимаешь?
– Что значит gallinaccia? Старая курица? Не слишком-то вы Стефанию любили.
– Еще как любил, только любовь после смерти это все равно что овечьи кости в саркофаге апостола. Часовню поджег тот, кто хотел землю купить, а старуха решила, что получила знак с небес, что поместью конец пришел. Может статься, твоя сицилийка вообще ни при чем. Кстати, можешь говорить мне «ты».
– Говорю же тебе – я раньше думал, что она подожгла. Я девять лет так думал! А теперь знаю, что она сгорела там потому, что не смогла выбраться. На окнах были решетки, а дверь была заперта на ключ.
– Твоя девушка в часовне сгорела? – Клошар отодвинулся вместе со стулом и принялся разглядывать Маркуса круглыми, совершенно трезвыми глазами.
– Дети заперли ее на замок. Думаю, что она занервничала и достала сигарету. Пепел попал в ведро с терпентином, и все вспыхнуло с треском, как смоляной факел. Собственно, это и был смоляной факел.
Некоторое время они молчали. Потом клошар откашлялся и строго спросил:
– Когда ты придешь в гавань с моей сангрией? Ты ведь мне ведро красной краски проспорил, не забыл?
– Приду завтра после полудня. Закажем еще вина, Пеникелла.
– Нет, парень, с меня довольно. – Клошар помотал бритой головой и положил обе ладони на скатерть. – И с тебя довольно. Знаешь, что я тебе скажу: вот покрасим лодку, и уезжай отсюда, а то застрянешь. Здесь только и делают, что сушат белье и коптят рыбу. Я вот, гляди, только теперь выбираюсь на волю.
Он неожиданно легко поднялся и направился к выходу, прихватив со стула свой безразмерный плащ, с которого изрядно натекло на пол.
– Завтра обещают шторм, – сказал он, остановившись у двери. – Теперь и думать нечего о том, чтобы в субботу утром отчалить. Все откладываю и откладываю, аж зло берет. И знаешь что, не зови меня больше Пеникеллой. Мое имя Меркуцио. Но в этой богом забытой деревне по имени никого не зовут.
* * *
Утро Великой среды Маркус провел на холме и забыл запастись вином и сыром, а вернувшись из гавани, с досадой увидел закрытые наглухо двери лавок. Хорошо, что хозяйка позаботилась о постояльце, оставив у дверей комнаты корзину с бутылкой красного, зажатой между двумя смуглыми пышными краюхами хлеба. Дело шло к полуночи, но он сходил на пустую кухню, заварил кофе на ноттингемский манер – просто залив его кипятком – и сел работать. У него давно вошло в привычку записывать разрозненные мысли на чем попало, а потом собирать их в рабочем файле перед тем, как пойти спать. Он записывал машинально все подряд, не пытаясь придать записям хоть какую-то стройность, зная, что рано или поздно вытащит их из файла, помеченного апрель 2014, и пустит в работу. Сегодняшней добычей были четыре исписанные салфетки и программка местного клуба с портретом усатого аккордеониста по имени Паскуале Ди Дженнаро. На обороте программки было написано:
! То, что происходило со мной после две тысячи восьмого года, напоминает одно либретто Вагнера: там замок держится и рыцари не умирают, пока кубок Грааля носят туда-сюда мимо короля Анфортаса, и тот, глядя на него, страдает, растравляя себе раны. Стоит его ранам зажить, и все рухнет, а рыцари умрут. Похоже, Паола и ее бесстыдное бегство с поджогом были моим кубком, моей растравой, я был взбешен и поэтому писал, не останавливаясь, пытаясь выплюнуть яд и вытащить жало, я даже в Траяно вернулся не для того, чтобы вдохнуть тамошнего воздуха, как написал издателю, а затем, чтобы сорвать струп и потыкать пальцем в рану, которая совсем почти подсохла за семь безмятежных ноттингемских лет. А теперь что? Честная писательская ярость сменилась состраданием, а сострадание по сравнению с яростью – это больничная эмалированная утка по сравнению с Граалем. И вот я замолчал, хотя мне есть еще что сказать.
«Те, кому зло творили, творят его в ответ» – из Одена. Кажется, связано с нападением немцев на Польшу. Посмотреть, как звучит в оригинале. На месте Петры я бы не стал устраиваться в отель, не искал бы улик, не пытался бы отомстить, не суетился бы вообще. Потерянного не вернуть. Однако ее действия меня восхищают. Почему?
купить 2 пары носков, бат. к часам, крем от з.
1. Откуда, черт возьми, фламинго на пляже? – спросить у хозяйки.
2. Кроулианский человек – это не поколение, это отношение к запретам, отношение к смерти и степень уязвимости. Да, степень уязвимости!
3. То, что засунуто в слово «свобода», может быть чем угодно: запрет – это один конец палки, а другой конец – это желание обладать. В конце мы обладаем.
Пеникеллу зовут Меркуцио!
! Определить себя, например, как убийцу – и уже не отступать от своего определения себя. И в тот момент, когда твое собственное представление о себе и реальное положение вещей совпадают, смерть как нереальное исчезает. Только поди найди это собственное представление о себе. Смотришь в бездну, а она отворачивается.
* * *
– Уезжаешь, англичанин? – сказал ему Бассо в тот день, шлепнув по столу картами. – И верно, чего тебе не уезжать. Самую красивую сестричку ты уже уделал, а больше здесь уделывать некого, разве что печальную вдову. A chi tocca, tocca!
Сидящие у стола одобрительно переглянулись. В фельдшерской комнате было два окна, выходящих на паркинг, и Маркус видел синюю машину адвоката, стоявшую в тени платана с открытой передней дверцей. Самого адвоката в машине не было, но он предупредил, что появится ровно в пять часов, как договорились, и ждать не станет ни минуты. Если бы утром кто-то сказал Маркусу, что после полудня ему до смерти захочется уехать из «Бриатико», так прижмет, что он согласится бегать по этажам, подсовывая растерянным после собрания людям бумажку со стенограммой, на все вопросы мотать головой и бежать дальше, мысленно прощаясь со всеми, кого видит, – нет, он бы в это не поверил.
Маркус сам не понимал того, что с ним происходит: уехать можно было и на автобусе, который отходил каждый вечер от траянской мэрии, или, скажем, выйти на шоссе и ловить попутную до Неаполя. Но нет, куда там, в тот день его гнал и переворачивал какой-то стеклянный ветер, не дающий продохнуть, заполоняющий бронхи острыми горячими осколками. Вся его жизнь внезапно разделилась на «Бриатико» и все, что будет после «Бриатико», – так собачья шерсть разделяется на подшерсток и ость под железной расческой. Он точно знал, что после «Бриатико» должно было наступить как можно скорее, прямо сегодня, в пять часов вечера.
– Будешь подписывать? – Он протянул фельдшеру листок, исчерканный подписями.
– Давай. – Довольный Бассо взял у него стенограмму, поставил свою закорючку и пустил листок дальше по столу. – Рассказывай про сестричку подробности, а то сложим из твоей бумажки самолетик и запустим его с балкона.
Маркус подошел к одному из игроков, выдрал листок из его вялой руки, вышел из комнаты, вслед ему засмеялись, но этот смех был уже в прошлом и не мог его задеть. Спустившись в холл, он столкнулся с адвокатом, сунул ему обещанную бумагу и побежал за своим псом – напрямик, через оливковую рощу, к бывшим конюшням, где они с Зампой провели всю невероятно холодную зиму две тысячи восьмого.
Конюшни и теперь видны на вершине холма, если стоять прямо перед траянским причалом, крепко задрав голову. За ними начинаются земли поместья, которые потом сбегают с холма в деревню на северной стороне. Прошло пятнадцать лет, но в самой их сердцевине до сих пор есть поляна, засыпанная пеплом, оставшимся от сицилийской девушки, реликвария, траянских коз, овец и других домашних животных. А может, и нет этой поляны, монахи ведь собирались все распахать и засадить виноградной лозой. А может, и нет никаких монахов. Может, адвокат не врет, и холм со всеми постройками купил кто-то еще, пожелавший остаться неизвестным. Человек, который хочет, чтобы «Бриатико» перестал существовать.