Я повернулся к Николаю, ожидая увидеть его растроганным и плачущим, но, к моему удивлению, на его лице печали не было. Опершись на локоть, он внимательно осматривал пространство под сценой. Мне показалось даже, что я увидел улыбку на его лице.
Тут Орфей крикнул своей любимой жене, что хочет обнять ее, и поскольку воля его была наконец сломлена…
Николай сел. От этого движения он застонал, и Ремус, обеспокоенный, обернулся. Но Николай стонал не от боли. Он сунул руку в сюртук и достал сложенный лист бумаги. Он был почти такой же, какой он дал мне раньше. Протянул его мне.
— Мозес, — произнес он. — Прости меня. Я тебя обманул.
Это письмо было аккуратно сложено, и синяя печать была идеально круглой — такой, какой сделал ее Ремус. Я раскрыл его. Это было письмо, которое я должен был передать. Я посмотрел в мутные глаза Николая. Что заставило моего друга обмануть меня? На его лице застыла странная улыбка.
— Мозес, — прошептал он. — Разве ты не понимаешь? Такая любовь, как ваша, — она не для бумаги. С таким прекрасным голосом, как твой…
Я вздрогнул. Я не понимал его. Он улыбнулся. Над нашими головами скрипнули половицы — это Эвридика поднялась с колен, чтобы обнять своего возлюбленного. Орфей начал поворачиваться к ней.
Николай пополз по подземелью.
— Николай! — прошептал Ремус, но Николай, казалось, не слышал его.
Орфей и Эвридика заключили друг друга в объятия. В его глазах она увидела, что он любит ее. Одно мгновение они были счастливы, а затем она умерла у него на руках.
Театр погрузился в молчание. Орфей убил свою Эвридику. Все затаили дыхание. Никто не шелохнулся. Надеяться больше было не на что.
* * *
А здесь, под сценой, в слабом свете лампы, по полу подземелья Тассо полз Николай, хрипя и задыхаясь от каждого движения. За ним полз Ремус, пытаясь схватить его за ногу, чтобы остановить, пока он не испортил вечер, пока не рассердил императрицу, пока их снова не вышвырнули из города… Тассо тоже понял, что происходит что-то нехорошее. Затряс лапками у себя перед грудью. Подскочил к гиганту и прошипел:
— А ну-ка тихо!
Я не мог двинуться с места. Я был сбит с толку. Какую участь выдумал мне Николай?
Орфей положил мертвую жену на сцену и встал над ней. Оркестр перестал играть. Они ждали, когда запоет мастер.
Николай, подняв голову, смотрел на сцену — всматриваясь, прислушиваясь. Скрип. Гуаданьи сделал шаг назад, прочь от тела мертвой жены. Николай отполз вместе с ним, его лицо было в нескольких дюймах от подошв Гуаданьи. Николай втянул носом воздух. Ремус обеими руками держал Николая за ногу, а Тассо тянул его за плечи назад. Но Николай был сильнее их обоих.
Гуаданьи прекратил отступать и остановился посредине сцены, чтобы начать величайшую арию из этой оперы…
И Николай сделал внезапный рывок. Он потащил за собой Ремуса и Тассо, как будто они были не более чем шарфы, обвязанные вокруг его шеи. Его руки протянулись к веревке. Ухватились за нее пальцами. И потянули.
Люк под ногами Гуаданьи распахнулся.
Гаэтано Гуаданьи тяжело рухнул под сцену, не успев даже вскрикнуть, потому что Николай в тот же момент бросился на него. Он прижал Гуаданьи к полу и залепил ему рот своей громадной рукой. Потом Николай повернулся ко мне. Он вскинул голову вверх — к квадратной дыре над ним, сквозь которую внутрь лился пыльный театральный свет.
Он сощурился, потому что свет резал его больные глаза, и сказал:
— Пожалуйста, Мозес. Давай. Вручай свое послание.
Я не мог двинуться с места.
Туда? — подумал я. Туда? Наверх?
Ремус взглянул на своего друга-великана — верного спутника на протяжении тридцати лет — и покачал головой. Пожал плечами. Это зашло уже слишком далеко. Времени менять что-либо не было.
Но он был хищным волком. Бросился ко мне, сорвал с меня камзол и воротник. Разорвал мне на груди рубаху, чтобы она напоминала тунику Орфея. Я не успел ни о чем подумать, а он уже подталкивал меня к люку.
— Приглуши свет, — прошипел Ремус Тассо.
Тассо, который так и стоял без движения после падения великого кастрата, бросился по команде к кабестану, подобно моряку, который в бурю бросается выполнять приказание капитана.
Я сжался под люком. Ремус встал, держа сцепленные ладони на уровне пояса. Николай улыбнулся. Его глаза были полны слез, а рукой он все еще закрывал испуганное лицо Гуаданьи.
Ремус кивнул мне.
— Быстрее, Мозес, — прошептал он.
Мне нужно было сделать всего один шаг к рукам Ремуса, и я сделал его. Потом ухватился за край люка. Подумал: Наверное, еще можно вернуться. Но Ремус… какая же силища у него была! Он крякнул — и я оказался наверху. Театр обрушился на меня. Я сделал шаг вперед.
Я стоял на сцене.
У моих ног лежало мертвое тело чьей-то возлюбленной. На меня уставилось четырнадцать сотен пар глаз.
Меня слегка качнуло из стороны в сторону. Театр молчал.
Заметили или нет? Увидели, как провалился их герой?
Поняли, что он стал выше, моложе и еще более обуреваем любовью? Тассо уменьшил огни рампы, и меня освещал только боковой свет. Когда я взглянул в это море глаз, в них не было подозрения или ярости. Вместо этого они смотрели на меня с восхищением детей. Эти глаза говорили: Орфей! Спой нам! Спой!
Я взглянул на императрицу. Она смотрела на меня так, будто мы с ней давно были знакомы.
Глюк сощурился, не уверенный в том, что увидел, но его поднятые вверх руки уже парили в воздухе, готовые дать оркестру команду вступить в тот самый момент, как запоет Орфей.
Потом я нашел Амалию. Мы посмотрели друг другу в глаза, но она не узнала меня. Казалось, она совсем не дышала. Она была как статуя.
Я сложил губы трубочкой и выдохнул. Мне послышалось, что этот звук пронесся по замершему театру, как шторм. Я дул до тех пор, пока мои плечи не сжали легкие.
Затем мои громадные ребра расправились. Я широко раскрыл рот, и воздух широким потоком полился в мое горло. Я стал расти вверх и вширь. Воздух ворвался в мои легкие, раскрывая мышцы между ребрами.
Я запел:
— Dove trascorsi, ohime, dove mi spinse un delino d’amor! (Что сделал я? О горе, куда завело меня любовное безумие!)
Казалось, что я только прошептал эти слова, но мой голос заполнил весь театр. Глюк втянул через зубы воздух и взмахнул поднятыми руками. Подозрение на его лице сменилось изумлением. Плотно сжатые губы императрицы раскрылись. Все находившиеся в театре привстали от удивления. Некоторые выпрямились в своих креслах. Другие, наоборот, осели, как будто им было не на что опереться. Руки вцепились в перила лож. Каблуки царапнули пол. В райке четыре сотни шей вытянулись почти до самого потолка.
Руки Амалии отпустили перила и прижались к щекам. У нее внутри внезапно поднялась буря. В этой публике она была единственной, кто слышал этот голос раньше. Услышав первые ноты, она сказала себе, что это чья-то жестокая шутка, что это всего лишь ее глупое воображение, но вскоре сомнения исчезли. Она сморгнула слезы и посмотрела на меня, и я ответил на ее взгляд. Она увидела, что этот музико, стоявший перед ней на сцене, был ее Мозес, и все поняла.
Глюк, взмахнув руками, задержался на мгновение. Посмотрел внимательно на меня. Его глаза были широко раскрыты, ибо призрак стоял перед ним. Глюк услышал, что музыку, которую он написал, пели так, как она звучала в его снах.
Через мгновение Глюк снова стал великим маэстро. Его руки разрезали воздух. Оркестр повиновался, и смычки скрипок ударили по струнам. Я почувствовал звук в своей груди. И когда я запел, мой голос был оглушающим. Он отскочил от стен и вернулся обратно из всех углов. Глюк откинулся назад, как будто под порывом ветра. Его глаза были закрыты.
Потом наступила пауза — молчание. Воздетые вверх руки Глюка, казалось, властвовали не только над оркестром, но и над каждым сидящим в этом зале. Большие пальцы его рук, прижатые к указательным, сжимали дыхание зрителей. Когда он разводил пальцы в стороны, четырнадцать сотен плеч опускались. А когда, поднявшись на носки, он поднимал руки вверх, насколько мог высоко, четырнадцать сотен пар легких делали выдох. Руки Глюка резали воздух.
Мне казалось, что я стою на сцене голый, но я хотел, чтобы Амалия видела каждый изгиб моего лица. Губы императрицы были приоткрыты, как будто она хотела пить. Я начал великую жалобную песнь Орфея так же, как начал бы ее Гуаданьи. Каждая ее нота была вырезана острейшим ножом.
Многие закрыли глаза. Тела начали едва заметно извиваться. Они жаждали чистейшей печали Орфея. Казалось, императрица не могла дышать. Ее рот был широко раскрыт. В глазах стояли слезы. Когда звук нарастал, многие откидывали головы и съеживались, как будто ощущали, как мое пение проходит через их тела. Глаза Глюка были закрыты. Его руки падали вниз, словно крылья. Но он не терял самообладания. Его движения были точны. Музыканты реагировали на каждое его движение так внимательно, как будто он был волшебником, их околдовавшим. Я тоже позволил себе поддаться ритму его движений. Он был величайшим властителем музыки.