Воспоминаньем детства я ношу в себе картинку,
Как фото старое в затертом портмоне,
Такое пожелтевшее, поблекшее, но кинуть
Его я не могу, хоть и не нравится то фото вовсе мне… [11]
В примечаниях к тексту Моисей записывал собственные мысли на тему основного сюжета. Делал это в произвольной форме, тем языком, которым не положено излагать научные идеи, а более пристало сочинять бессвязные тексты в стиле «поток сознания». Но поскольку не только жизнь, но и сознание Сайкина представляли собой вполне упорядоченные процессы, то и упомянутый поток более походил на городскую речку, заключенную в бетонные оковы для придания ей ландшафтной благопристойности. «Умбрик, откуда ты взялся на нашу голову? – писал Моисей. – Что ты такое – дар небес или адское искушение? Любое изобретение несет в себе черты того и другого, но тебя никто не изобретал специально. Тебя не предсказывали футурологи, тебя не предрекали лжепророки, еще пару лет назад о тебе не знала ни одна собака в ученом мире. И вот ты есть, и что прикажешь с тобой делать?» Или еще: «Что если все не так? Не восстановление памяти, а ее сшивание, да не суровыми нитками, а хорошим кетгутом? Отторжение клипового мышления, губительного для интеллекта, и восстановление мышления базового, сущностного, аналитико-синтетического? В подтверждение имеем эффект Женевьевы. Фигово, что это слабо объясняет феномен Капитана… Думаем, старик, думаем». И снова: «Тебя не было, но вот ты появился, и с тобой приходится считаться. Человечество достигло того уровня, когда делает открытия за пределами собственного понимания. Хотел бы я знать, какое открытие последует за тобой: Может быть, «ведьмин студень»?» Ну, и так далее в том же смятенном, несколько нервическом духе. В конце концов, главное достоинство примечаний заключается в том, что их легко можно удалить без ущерба для основного текста.
Между тем, пока Моисей занимался сочинительством, укрывшись в свой квартире, как улитка в раковине, вокруг него, в связи с ним или, напротив, вне видимой связи происходили разнообразные события.
Лаборант Блинов, оказавшись предоставлен самому себе и, не воспринимая вялые потуги Лавашова на руководство исследовательским процессом всерьез, перестал появляться в лаборатории, поскольку ушел в запой. В простой, русский, беспричинный запой. Никто по этому поводу не сокрушался, обычное дело. Ну, как ушел, так и вышел, дольше чем на три дня бунтарские порывы Блинова никогда не простирались. Алкоголь был качественный, черти с инопланетянами и мальчиками кровавыми не являлись, а без визитеров пьянство в одну харю скоро надоедало. Уже к обеду очередного понедельника Блинов сконденсировался из теней и шорохов на рабочем месте, притихший, благоуханный и взлохмаченный противу обыкновенного.
У смежников в Выхухоленске умбрик внезапно манифестировал эффект, который обозначили непонятным термином «теплая сверхпроводимость». Моисея пригласили на конференцию, но он отфутболил ангажемент лаборанту Лавашову. Тот двинулся в неблизкий путь с большой неохотой, взявши с Блинова кровавые клятвы не шалберничать в отсутствие социально ответственных сотрудников. «По-твоему, я кто, законченный чудозвон? – мрачно осведомился тот и, опасаясь получить утвердительный ответ, упредил события: – Это риторический вопрос, умник».
А спустя неделю после начала Моисеева затворничества умер Капитан.
* * *
– Как это случилось? – спросил Моисей.
Они с доктором Корженецким сидели на скамейке в одной из дальних аллей «Калачовки», подальше от сторонних глаз. Между ними, словно меч между рыцарем и девственницей, стояла фляжка из нержавейки, с водкой, уже наполовину пустая, а в руках у каждого зажат был пластиковый стаканчик. Все по-простому.
– Халатность персонала, – сказал Корженецкий. – Виновник уже наказан.
– Закопан на заднем дворе? – с горькой иронией уточнил Сайкин.
– Лаврентьич велел и для тебя там местечко припасти, – серьезно кивнул Корж. – Вот сейчас помянем Капитана…
– Не смешно, Паша.
– Я ему так и сказал. Он пораскинул умишком и согласился. Так что живи пока.
– Ты долго будешь кота тянуть?
– Одна сестричка, – без большой охоты пояснил Корженецкий, – любительница сериалов про столичную жизнь… вечером оставила пульт от телевизора в зоне отдыха на диване. Большой такой диван, в форме подковы, ты помнишь. Ящик-то она выключила, пульт положила рядом, и он закатился в щель между спинкой и сиденьем. Эта халда заболталась по смартфону, обо всем забыла и ушла по своим делам. А у Капитана бессонница. Днем он дворничал полегоньку с метлой, столярам помогал, а по ночам взял привычку слоняться по корпусам. К нему уже привыкать начали: есть у нас, дескать, собственное привидение, все как в лучших замках Британии… Присел он на тот диванчик и случайно нашарил пульт. Уж как он с ним управился, не знаю… мои старики, к примеру, с дистанционкой так и не подружились, а твои как? – Не дождавшись ответа, доктор продолжил: – Сериал давно закончился, и шел какой-то ночной эфир, с приглашенными политиками. Ну, ты понимаешь… сопли, вопли, слюни… всех порвем, кругом враги… У нас на эти каналы абсолютное табу. Только мультики и птички с рыбками. Никакой политики, никаких сериалов. Даже для персонала. Фанатка-ценительница, мать ее… Старик такого, наверное, и не видел никогда. Выпьем?
– Выпьем, – сказал Сайкин.
– Ну, сестричка вернулась, увидела такое дело, ох-ах, пульт отобрала… Капитан посидел еще немного, потом сказал негромко: «С-суки…» и ушел к себе в палату. Там его утром и нашли.
– Причина смерти?
– Сердце. Слабое, изношенное, нелеченое. Человеку почти девяносто было, что ты хочешь…
– Хочу, чтобы он был жив, – пробормотал Сайкин.
– Не получится, Мойша.
– Судмедэкспертиза будет?
– У нас все случаи смерти по умолчанию – от естественных причин. Вот разве что кого-нибудь из персонала кондратий хватит на боевом посту. Я в числе первых кандидатов, но пока бог бережет.
– Есть какая-то связь с моими исследованиями?
– Разумеется. Прямая. Ты же вернул ему дееспособность.
– Думаешь, не надо было?
– Тонкий вопрос, этический. А то и философский. Не для нас с тобой. Мое дело – за стариками присматривать, твое – науку двигать. Я раздолбай, ты циник, нам ли вершить людские судьбы? – Корженецкий разлил содержимое фляги по стаканчикам. – Мои одуванчики обычно облетают тихо. Живут как во сне, так же, во сне, и уходят. Капитану в каком-то смысле повезло. Он еще успел напоследок указать сукам их место. Но ушел с разбитым сердцем. Черт его знает, как правильно… Выпьем?
– Выпьем, – сказал Сайкин.
Корженецкий поболтал емкостью, проверяя, не осталось ли еще, и с видимым сожалением завинтил пробку.
– Теперь совсем все, – сказал он. – Да, вот еще что: Тихон Лаврентьевич велел передать, что претензий выдвигать не станет, но от дома тебе отказано. Пропуск сдашь охраннику. Пойдем, провожу.
Медленно, волоча ноги, они побрели по влажным от прошедшего дождика плитам в сторону центральной аллеи. Разговаривать совершенно не хотелось, настроение было пасмурным, как весь этот день, и душу наполняла пустота такая же серая и холодная, как небо над головой.
На ближней к главному корпусу скамье под фонарным столбом с завитушками сидела народная артистка Ариадна. Дива была наглухо упакована в гигантский махровый халат, зеленый с золотым шитьем, так что наружу торчала только седая голова на тонкой морщинистой шее, на голове не без кокетства водружена была маленькая фетровая шляпка эпохи кубофутуризма, вполне возможно – с тех времен и дошедшая, а поверх халата наброшена была камуфляжная фуфайка. Вокруг Ариадны тесным кружком скучились охранники (тот, что с пропускного пункта, и поделился с ней теплом своих одежд), доктора в бежевых комбинезонах, случайно прибившийся почетный гость в черном костюме и черном лоснящемся плаще, и даже несколько постояльцев в пальтецах и шлепанцах. Все хранили завороженное молчание, между тем как Ариадна звучным, слегка дребезжащим на верхах голосом декламировала: