Когда он отпустил ее, они оба снова с беспокойством посмотрели в комнату, а потом он взял ее руку и, поцеловав ладонь и пальцы, сказал:
— Я понесу кофе, а ты — этот пакет печенья. Они вернулись в комнату и присоединились к остальным. И Клара обнаружила, что теперь ей гораздо легче участвовать в разговоре, но, несмотря на это, она, выпив кофе, собралась уходить. Она надеялась, что ее отвезет Габриэль, но супруги Битти с такой искренней готовностью предложили ей свои услуги, что отказаться было невозможно.
Когда Клара, добравшись до дома, легла в постель, она подумала: хорошо, что Габриэль не повез ее, ведь он, конечно, был пьян, да и это тоже к лучшему, — иначе он вряд ли так скоро решился бы ее поцеловать, если бы вообще решился. А Кларе давно хотелось, чтобы он ее поцеловал, никогда никто другой не внушал ей в такой мере этого желания. То, как он ее поцеловал — тайком, прижав к стене, в нескольких дюймах от опасного окошечка, с риском быть застигнутым врасплох, — было для Клары классическим проявлением настоящей страсти. Внезапность, риск, необдуманность и стремительность — все это только усиливало ее чувство к Габриэлю.
До того как Габриэль поцеловал Клару, он уже некоторое время знал, что собирается кого-то поцеловать. Как человек благородный, он после женитьбы никогда никого всерьез не целовал, кроме жены, и этот поцелуй был для него весьма важным событием. Его немного беспокоило, что все получилось как бы от безвыходности, что на этот шаг его в конце концов толкнуло отчаяние, но это не бросало тень на Клару, Габриэль действительно восхищался ею и, оттого, что она с таким пылом ответила на его порыв, почувствовал благодарность, и его восхищение переросло в нечто вроде любви. Он не ожидал такой реакции — его уверенность в себе, когда-то непоколебимую, подточили годы неудачного брака, и, поцеловав Клару, почувствовав, какие у нее жадные, а не безучастные губы и как вся она дрожит, охваченная ожиданием, а не отвращением, он ощутил себя другим человеком. Он давно забыл, каким естественным может быть поцелуй и какие новые, свежие ощущения может он дать.
Неизведанная Клара казалась ему воплощением всего, чего не было в Филлипе: она была страстной, сильной натурой, увлекающейся и влекущей, изумительно, благодатно нерастраченной. Она слушала все и всех так, словно не могла наслушаться, лицо ее было подвижно и выразительно, в нем непрерывно живой чередой происходили перемены — оно то улыбалось, то хмурилось, то становилось сосредоточенным и никогда не застывало в показном вежливом внимании. Когда ей становилось скучно, она откровенно разглядывала мебель. И она тянулась к Габриэлю, она хотела, чтобы он пригласил ее к себе, — уже за одно это он мог бы ее поцеловать. Ему не раз казалось, что женщины проявляют к нему интерес, но он никогда не пытался это проверить, боясь встретить даже намек на холодность, слишком неуверенный в том, как будет воспринята подобная попытка
Как его принимает Филлипа, он знал, и это повергало его в отчаяние. Все его многолетние старания как-то исправить положение ни к чему не приводили, и неудачная совместная жизнь постепенно изнурила его почти так же, как и Филлипу. Сколько сил он потратил на сокрытие этой истины от соседей! Скучное, пошлое занятие, унизительное и бесполезное, — соседи, конечно, все замечали. Филлипа дошла до того, что уже не отдавала себе отчета в том, как ведет себя при посторонних, она никогда особо не заботилась об этом, а теперь совсем потеряла над собой контроль. Она плакала на улице — сидела на крыльце и плакала. Возвращаясь с работы, Габриэль заставал ее плачущей на ступеньках, рядом в коляске лежала малышка, а двое других детей без присмотра бегали по улице. Она не справлялась с детьми, что усугубляло ее состояние, но не было его причиной, потому что это началось с ней еще до рождения детей, и, как Габриэль горячо надеялся, — до их брака. Он помогал ей с детьми, и время от времени они нанимали прислугу, но тогда Филлипа, безмолвно страдая, бродила по дому, не находя себе места, — она не могла жить под одной крышей с посторонними, не могла ни присесть в их присутствии, ни заговорить с ними. Она любила быть дома одна и еще любила бывать в обществе. В компании она неожиданно преображалась, вся так и расцветала, и Габриэль знал, что после приступа мучительной тоски она вытирает слезы, красится, одевается во все новое и идет на вечеринку, где смеется и, судя по всему, прекрасно проводит время; а вернувшись домой, раздевается и молча, неподвижно лежит на кровати, отрешенно глядя в потолок, бесконечно подавленная.
Габриэль не надеялся когда-нибудь понять Филлипу или причину ее болезненного состояния, но, хорошо зная жену, временами, казалось, видел скрытые пружины ее невыносимой тоски. Желая воскресить в себе нежность к ней и заставить кровоточить свое собственное сердце, он вспоминал случаи, которые неизменно вызывали в нем болезненные уколы жалости. Первый из них относился ко второй неделе после их свадьбы, когда, долго пролежав в постели в ожидании Филлипы, он наконец встал и пошел ее искать. Из гостиной их маленькой паддингтонской квартиры доносились ее постанывание и всхлипывания. Свет был погашен, и Габриэль не решился его включить; Филлипа сидела на полу за креслом в нарядной ночной рубашке из своего приданого, обхватив руками колени. На полу перед ней валялся колпачок фирмы «Дьюрекс» с инструкцией и другое противозачаточное снаряжение. Она плакала, потому что не могла с ним справиться. Она сказала, что она слишком узкая, вернее, не сказала — она не говорила таких вещей, — но Габриэль понял это из ее бессвязных всхлипываний. Он постарался успокоить ее, сказал, что сам обо всем позаботится, как всегда делал до свадьбы в период трепетного ухаживания, но вид Филлипы, такой подавленной, поразил его до глубины души. И было уже поздно. Их первый ребенок был зачат на этой неделе.
Другие воспоминания были связаны с чрезмерной, удручающей чувствительностью Филлипы к внешним воздействиям. Если она ломала ноготь, ее глаза наполнялись слезами, а однажды она купила себе юбку без подкладки, которую не смогла носить — трение ткани о ноги приводило ее в исступление. Малейшая складка на постели лишала ее сна. Но эта неврастеническая привередливость отнюдь не переходила у Филлипы в беспокойство о домашних делах, которые она совсем запустила — запустила с небывалой в их кругу обреченностью, словно была не в состоянии пальцем пошевельнуть для самой себя; вместо этого она сидела праздно наедине со своим страданием. Ее пассивность становилась опасной — Филлипа не обращала внимания на то, что дети играют с посудомоечной машиной или бегают по проезжей части улицы. Зато могла расстраиваться по самым нелепым и неожиданным поводам — например, ее неимоверно огорчали ужасные условия, в которых жили их соседи, хотя условия эти, по мнению некоторых злоязычных знакомых, были не намного хуже, чем те, в которых жила она сама. Габриэль не приписывал ей излишней социальности, хотя и не мог не признавать, что в какой-то степени она наделена этим качеством, никогда, однако, не выливавшимся у нее в какие бы то ни было действия — ничто не могло вынудить ее к действию. Она ничего не делала, но часто, стоя на крыльце, плакала, заметив очередной признак неблагополучия соседей, а когда ее спрашивали, какое у нее горе, отвечала, что плачет от несправедливости. И Габриэль понимал, что точно так же заставлял ее страдать и сломанный ноготь. Масштабы неприятности не имели для нее значения, ее рана была слишком глубока, и боль возникала по любому поводу. Однажды Филлипа сказала, что ей невыносимо иметь больше, чем кто бы то ни было на свете, и она считает страдание своим долгом, но Габриэль отверг это объяснение как чересчур метафизическое.
Изредка Филлипа все-таки казалась веселой и смеялась его шуткам. В компании она бывала даже очень веселой, но он никогда не знал, насколько верить ее веселости. Она любила своих детей, брала их на руки и горячо целовала, но им не нравилось такое обращение, старший говорил сердито, что нечего его тискать, тогда Филлипа уходила в другую комнату и плакала. Иногда она плакала и при детях, они привыкли к виду ее слез. Единственными мгновениями истинной радости, которые Габриэль запомнил, были первые минуты после рождения каждого ребенка: Филлипа сидела в постели бледная, с блестящими капельками пота на лбу и прилипшими к щекам прядями светлых волос, и торжествующе улыбалась, блаженствуя после перенесенных страданий. Появление на свет третьего ребенка было омрачено тем, что это оказалась девочка. С тех пор Филлипа стала совсем невыносимой; Габриэль, имея двух сыновей, хотел дочку, и всякий раз, когда об этом заходила речь, Филлипа вроде бы не протестовала, но, когда по окончании родовых мук ей сказали, что у нее дочь, она тихо застонала и не то в шутку, не то всерьез ответила, что не знает, что делать с девочкой. А вскоре после родов он заметил, как Филлипа смотрит на выпроставшиеся из пеленок задранные ножонки и красное нежное свидетельство принадлежности к полу, выставленное как первый знак отличия, дарованный природой, — во взгляде Филлипы вдруг открылась — во всей своей пугающей сокровенности — сила ее неуемной, оберегающей, сострадательной любви. За мальчиков у нее нет страха, подумал Габриэль, но в девочке она видит себя и возвращение своей боли.