Ознакомительная версия.
А потом добрые буряты присоветовали к шаману сбегать: чем черт ни шутит, вдруг подсобит. Нашли шамана… дивом дивным уберегся от советской власти, коя еще в тридцатых годах нещадно истребляла их, словно полевых сусликов, ворующих зерно и в суслонах, и на току. Как поминал Гоша …привирал, поди, хлопуша… смазал шаман Гошину жилу протухшей кабарожьей струей, напоил травами и давай камлать: завертелся, закрутился, словно бес в него вошел, неистово затряс медными и костяными амулетами и пестрыми лохмотьями, при этом дубасит в бубен со всей моченьки, а потом упал в обморок и вроде неживой, едва откачали, безумного.
Шутки шутками, а после шаманского камлания Груня подряд двоих принесла, хотя деревенские охальники смеха ради грешили на соседей, на Хитрого Митрия да Петра Краснобаева: дескать, не подсобил ли кто …Грунька сговорчива… – и, мол, надо присматривать, на кого будут походить парнишки, как подрастут: на Петруху или на Митрия. Конечно, напраслину на бабу возводили: оба парня лицом в Гошу уродились, а повадками… Бог уж весть в кого.
2
От Левки Рыжакова, когда тот вошел в отроческие и юношеские лета, стоном стонало все село и горько плакала тюрьма; редкий разбой обходился без Гошиного сыночка – оторви да брось, и не было дня, чтобы тот не затопил жаркую и кровавую баню где-нибудь подле кинотеатра. Бывало иной приезжий вместе с толпой выходит из кино, в темени подслеповато щурясь после яркого света, как тут же неведомо и откуда получает такую смачную плюху, что летит с крыльца в грязь… ну, а там уж дай Бог ноги, иначе запинает Левкина шантрапа. Поначалу сек его отец как сидорову козу, измочаливая на Левкином заду охапки тальника, но, коль все без проку, попустился, да рисковано стало – может и сдачу дать, не глядя что отец перед ним. В конце семидесятых, вроде и, мало-мало утих, прибился к сельскому клубу, где стильно наяривал на гитаре, хрипел уркаганьи песенки про лагеря, подметая сцену клешами и мотая черной гривой до плеч. Но …недолго музыка играла, недолго Левка танцевал… опять взялся за волю, опять пошел шарамыжничать и драться.
Но зато другим сыном Рыжаковых, названным в честь революционного мира Ревомиром, гордилась вся Сосново-Озёрская школа за невиданные способности к математике, отчего после восьмого класса угнали парнишку в Новосибирск в спецшколу для таких же голованов, как он. Года через три паренек вернулся, но уже со звоном в голове, — сутулый, с угрюмым поглядом из-под толстых очков, со слюняво разъезжающимся ртом. Отец помотал его по городским лечебницам, свозил аж в Москву к большим знахарям, пересовал врачам уйму денег и подарков, но парень так и остался со звоном, – обалдень не обалдень, а и разумным не назвать. Дальше больше, стал заговариваться, забывать все на свете, чем и потешался брат-погодок Левка. Однажды ради глупого интереса и чтоб повеселить соседей, Левка спросил брата:
— Рёва, какая у тебя фамилия?
Ревомир думал, думал, мучительно растирая лоб, угрюмой скалой нависающий над толстыми очками, потом улыбнулся виновато… дитя дитем… и ответил:
— Чарльз Дарвин.
Левка по земле катался от хохота, радый, что сам потешился и соседей повеселил. Хитрый Митрий и Петр Краснобаев улыбнулись шутке, а Варуша Сёмкина по-мужичьи матюгнула охальника:
— Чтоб у тебя язык к заду прирос! Прости, Господи… над родным братцем галишься.
Хитрый Митрий поинтересовался: какого он роду и племени этот… как его?.. Чарли Дарли? Иван, уже окончивший десятилетку, подскал:
— Чарльз Дарвин?.. Англичанин. Доказал, что не Бог человека создал, а все мы из обезьян вышли.
— Но, может, этот Чарли Дарли и вышел из облезьяны, да нехристи с им заодно, – скривилась Варуша.
— Нет, тетя Варя, это доказанная теория происхождения человека… – Иван попытался грамотно и снисходительно растолмачить ей дарвинизм, но темная баба лишь досадливо отмахнулась от теории, как от назойливой осенней мухи.
Варуша Сёмкина схоронила своего Николу, который то ли слезами и молитвами измученной женки, то ли от неведомого правежа, на диво всему селу напрочь развязался с гульбой и на дух не переносил спиртное; а потому бывалого фронтовика снова взяли в рыбнадзоры, да на его же и беду, – не прошло и года, как подстрелили бедного Николу городские браконьеры. Варуша с горя ополоумела, и лишь, отведя сороковины, вроде, и одыбала, но в глазах, присыпанных седым пеплом, угас, едва шаял отсыревшим угольем прежний житейский азарт; зато потихоньку запалился свечечкой ласковый, нездешний свет, и черемушно светился из под глухого полушалка, натянутого по самые глаза. От давних ли бесед с бабушкой Маланьей, от нынешних ли с подруженькой Аксиньей, от дум ли сокровенных о своей беспросветной прежней жизни и грядущем одиночестве, но шибко уж набожной стала Варуша. Вот почему больше других соседей и жалела убогого парня Рыжаковых.
В деревне решили, что Гошин сын переучился на другой бок, но Аксинья в разговоре с Варушей Сёмкиной винила в том Гошу Хуцана:
— Какое, Варуша, семя, такое и племя. Как свекровка моя, бабка Маланья, говорила… Царствие ей Небесное: не родит, мол, сокола сова, такого же совенка, как сама.
— Ну, это ты, Ксюша, лишнее присбирываш, – ворчливо поджала Варуша бледные богомольные губы. – Парня-то за какие такие грехи?! Ежли отец – крутель белого света, дак сын-то за отца не ответчик. А своих грехов не скопил, поди, – и пожить-то, бара, путем не успел. И потом, Ксюша, не тут спросят с нас, не тут и накажут…
Разбухший, как опара на дрожжах, неповоротливый, днями напролет давил парень койку, читал толстые книги, и так иногда дивно заговаривал, так мудрено выплетал мысли, да всё не о земном и человечьем, отчего в деревне стали дурачка бояться.
— Не сам, Варуша, пустобаит – бес в ём лает, – толковала Ванюшкина мать подруге.
— Ну, сразу же и бес, — перекрестясь, заступилась Варуша за рыжаковского парня. – А, может, Ксюша, вовсе и не бес, прости Господи…
— В город бы свозить да окрестить парня. А там батюшка, глядишь, и выгнал бы нечистого…
— Вот это верно, Ксюша. Подскажи Гоше-то…
— Ой, девча, кого буровишь?! Подскажи Гоше… Да выпрет, бара, поганой метлой — кумунис же, да при должности.
— И то верно… — со вздохом согласилась Варуша.
— Разве что с Груней тихонько поговорить, с сестреницей, а потом крадче свозить да окрестить Ревомира.
— От, бара, имечко Гоша придумал парню, хуже собачьей клички. По крещению-то дали б ему новое имя, какое по святцам выпадет.
Соседки напару уговорили Груню, та исхитрилась да крадче от Гоши свозила парня в город и окрестила в церкви, где тот после крещения исповедался и причастился, но имечка другого мать для сына не привезла, старое оставила, убоявшись мужа.
— А имя-то в перву череду и надо менять, — ворчала Сёмкина, когда пила чай у Краснобаевых. — Какое это имя к лешему?! Ревомир…Кличка бычья… Может, от ее и болесь… А по святцам-то, глядела я, Алексей выпадат… Алексей — Божий человек.
3
Денно и нощно читал паренек Библию, прикупленную в церкви после крещения, хотя пьяный Гоша грозился спалить «опий народа», но тут мать горой вздыбилась, и не потому, конечно, что привечала Библию, а так рассудила: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не дурело, – с крестовой, черной книгой, как дитя с вареным бараньим курдюком во рту, Ревомир надолго затихал.
Когда Иван, провалившись на университетских экзаменах, терся в деревенской газетке, Ревомир был уже совсем не в себе, и мысли его потеряли остатний склад и лад, помутились, порвались, лишь изредка и болезненно вспыхивали самостийными догадками. Однажды принес Ивану письмо, чтоб пропечатал в газетке, — это еще как-то смекнул.
«Я, Ревомир Георгиевич Рыжаков, 1950 года рождения, болею проказой человечества…— от обретенной подслеповатости городил он, словно частокол, корявые печатные буквы. — Врачи отказались лечить. Не знают — от чего. И посылают к профессорам. Но и те бессильны. Состояние мое перешло вначале в черную магию, потом в белую, потом в небесную, потом к самому Господу нашему Иисусу Христу. Многое забыл… Я ненавидел людей. Был Сократом и Чарльзом Дарвиным. Ненавидел отца. У меня выросли черные крылья, и я летал ночью, имел власть над людьми. Потом вернулось утреннее сознание, и пожалел людей. Люди — муравьи, их ест муравьед. У муравьеда черные крылья, толстые рога… Но он бывает незримым и входит в человека… Мне жалко отца — в нем живет муравьед…
Уже нет течения мысли. Впереди — жуткое пространство. Что я написал, сейчас во мне пропадает… Но факты остаются. Я их вычислил. Чем я болел: болел током высокой частоты, болел невесомостью, цепной реакцией, разложением атомов. Болел разных тонов вибрацией и магнитными полями. Болел полным исчезновением тела, кроме головы. Болел головой и сердцем с магнитно-карфиограммной записью. Успел записать…
Ознакомительная версия.