Я ведаю, что боги превращали
Людей в предметы, не убив сознанья.
Чтоб вечно жили дивные печали,
Ты превращен в мое воспоминанье [12].
– Это коротенькое, – произнесла она, словно бы извиняясь. – А вот есть еще один прекрасный стих, я его очень люблю, но он довольно долгий, если вы не утомлены, друзья мои…
Аудитория невнятным гулом и деликатной жестикуляцией обозначила свою реакцию: нет, нимало не утомлены. Завидев доктора Корженецкого в компании с Моисеем, Ариадна адресовала им одну ослепительную улыбку на двоих.
– Не беспокойтесь, голубчик Павел Семенович, я совершенно благополучна, как видите – утеплена, и на мне резиновые боты, – сообщила она жизнерадостно. – К тому же внимание публики всегда согревает.
– И все же уповаю на ваше благоразумие, голубушка Ариадна Аристарховна, – с напускной строгостью отвечал Корженецкий.
– Не могу отказать себе в удовольствии, – томно вздохнула дива. – Погоды… свежий воздух… доброжелательные слушатели… Я уж, грешным делом, подумываю вернуться на сцену. Володенька Зельдин, кажется, еще лицедействует? Я могла бы играть его внебрачную дочь, мы составили бы прекрасный комический дуэт!
«Ну? – спросил Моисей одними глазами. – Что теперь имеешь возразить?»
«Это ничего не значит, – взглядом же откликнулся Корженецкий. – Ровным счетом ничего».
Ариадна скользнула по застывшему в неловкой позе Моисею синим равнодушным взглядом, явно не припоминая, где могла прежде видеть эту странную креатуру (связь с браслетом из тайского серебра, что обретался на ее запястье, очевидно, канула в прежнее беспамятное небытие), затем состроила на сморщенном лице мимолетную гримаску из разряда «Высечь бы тебя, братец».
– На чем бишь я… – произнесла она, артистическим жестом поднося прозрачную ладошку к глазам. –
Мне летние просто невнятны улыбки,
И тайны в зиме не найду.
Но я наблюдала почти без ошибки
Три осени в каждом году [13].
Поеживаясь от холода, а может быть – от покидавшего организм хмелька, доктор Корженецкий присоединился к слушателям, а Моисей тихонько отдалился. Удивительно: день уже не казался ему таким безнадежно пасмурным. Отчего бы?
* * *
Сентябрь в Мухосранске – время синоптической непредсказуемости. Старожилы помнят еще безмерно затянувшийся ко всеобщему недоумению осенний пляжный сезон. Но обычно сентябрь – это холода, дожди, мокрая скользкая листва под ногами, возиться с которой дворникам лень. Дворники как никто знают, что совсем скоро, уже в октябре, ляжет первый снег. Он, правда, сойдет, превратив городские улицы в деревенское месиво и бездорожье, но и это свинство затянется ненадолго. Потому что второй снег ляжет основательно и не сойдет уже до середины марта, а то и до первых чисел апреля.
Моисей Сайкин не спеша двигался по усыпанной в три слоя желтыми листьями узенькой аллее, которую кому-то в прошлом веке взбрело на ум назвать проспектом Просвещения. Аллея начиналась сразу от железнодорожного вокзала, по обе стороны лежал диковатый неухоженный лесопарк, и только в самом конце пешехода встречал студенческий городок политехнического института, с учебными корпусами и общежитиями, одинаково приземистыми и бесцветными.
Но если здания были обреченно серыми, то утро по неисповедимым резонам высших сил нынче выдалось солнечное. Прохладный воздух казался хрустальным, чистенькое синее небо внушало беспочвенные ожидания, в обнажившихся кронах деревьев плясала светомузыка.
Новое студенчество – небритые юнцы с чудовищными стрижками, длинноногие девицы в вампирском макияже, все без гендерных различий в татуировках и с металлическими побрякушками в самых неожиданных местах – обтекало его стайками и порознь, не принимая за своего, отторгая как инородное тело. Их разговоры были непонятны, интересы чужды, будущее туманно. Когда-то Моисей по незрелости немного печалился о том, что никогда ему не воротиться уже ни в те года, ни в те места, что почерпнутое из литературы весьма отвлеченное понятие «конфликт поколений» вдруг наполнилось безрадостным содержанием, но затем успокоился и счел, что ему и в своем поколении неплохо, а эти дивовидные существа, не сказать чтобы совсем уж инопланетяне, но с явными признаками чужеродности, пусть живут как хотят и выкручиваются как могут со всеми приобретенными эволюционными болячками вроде клипового мышления, функциональной неграмотности и прочего дерьма.
На лавочке перед техническим корпусом, в тени памятника Ломоносову, раздирающему пасть Лавуазье, как и всегда в одно и то же время, сидел старый дворник в брезентовой робе и мешковатых джинсах отечественного покроя. Лицо его, неподвижное, загорелое на свободных от седой щетины участках, напоминало языческую маску. Из-под утратившей всякие формы истрепанной бейсболки торчали седые космы. Пробегавшие мимо студентики приветствовали его возгласами: «Нахимычу респект!» Дворник, казавшийся глубоко погруженным в какие-то свои архиважные размышления, отвечал рассеянными кивками.
Моисей, чтобы не уделать брюки, пристроился на краешке лавки.
– Привет, отец, – сказал он.
Дворник Нахимыч кивнул, не поворачивая головы.
– Как спина? – спросил Моисей.
– Побаливает, – невнятно откликнулся дворник.
– Я же приносил тебе мазь, – сказал Сайкин с укоризной.
– Не помню, – промолвил дворник, всем своим видом демонстрируя нежелание поддерживать беседу.
Моисей тяжко вздохнул. Он ненавидел эту обязательную часть свидания за ее предсказуемость и безысходность.
– Я хочу, – произнес он раздельно, – чтобы ты перебрался из своей конуры в мой дом. Я хочу, чтобы ты был рядом. Хочу за тобой присматривать, заботиться о тебе.
Дворник покосился на него в некотором смятении.
– Я вас не знаю, – сказал он усталым голосом. – Не могу принять помощь от незнакомых людей. Это унизительно.
– Ты мой отец, – сказал Моисей. – Я твой сын. Что унизительного в том, что сын хочет заботиться об отце?
– Не помню, – проронил старик. – У меня нет никого. Я один. Я должен быть здесь. Я здесь живу.
Все как обычно. Никаких отклонений от раз и навсегда прописанного сценария. С того самого дня, как Моисей Сайкин вернулся из заграничной стажировки и узнал, что его отец, профессор политехнического института, в одночасье потерял память, утратил собственную личность, но по злой насмешке природы сохранил единственную связь с реальностью через формулу: его место здесь, среди серых институтских корпусов, и нигде больше.
– Хорошо, – сказал Моисей, придвигаясь.
Дворник попытался отдалиться, но было некуда, лавка уже закончилась.
– Это не помощь, – продолжал Моисей. – Это подарок. Ни к чему не обязывающий. К празднику. Какой нынче праздник? День Бородинского сражения?
– Уже прошел, – сказал дворник безучастно, словно прочтя строку из книги, что шелестела страницами в его сознании.
– Неважно, – промолвил Моисей, цепко держа старика за сухую безвольную кисть и торопливо натягивая на запястье браслет из серого материала. – Что у нас там еще… день патриота, день программиста, день пирата, что в общем-то одно и то же… Подарки принимать ты можешь, твое самоуважение от этого не пострадает…
– Напульсник, – вдруг сказал старик, с любопытством поднося браслет к самым глазам. – Раньше так называлось.
– Это и сейчас называется так же, – сказал Моисей.
* * *
Моисей Сайкин, ты мне вовсе не нравишься. Это я, автор, тебе говорю. По мне так ничем ты не отличаешься от того же авторитетного бизнесмена и депутата Калачова, что бы ты о себе ни думал. Несмотря на европейский лоск и элитарные ухватки, ты как был, так и остался плоть от плоти своего родного города, и ты ничем не лучше самого ничтожного из его горожан. Ты холоден, как замороженный минтай, и глух, как дверной плинтус. Ну, там еще много разных сравнительных оборотов, неприятных для твоей самооценки… Не спорю, внутри тебя действительно прячется маленький живой человечек, но чтобы до него достучаться, нужен очень большой кулак. И все же: если тебе удастся то, что ты затеял, равно как и депутату Калачову достанет денег и терпения на все его благие дела, если все вы «часть силы той, что без числа творит добро, всему желая зла» [14], вам спишется очень многое. Не знаю, что там решат наверху, тамошние пути неисповедимы, но я, автор, прослежу за вами здесь.