Осенью я и сам покинул Мехико и пустился в обратный путь, и вот, когда однажды ночью, уже переехав границу в Ларедо, я стоял в Дилли, штат Техас, на нагретой дороге под дуговой лампой, о которую бились летние мотыльки, из тьмы до меня донесся звук шагов — и что же! Тяжелой поступью ко мне приблизился высокий старик с развевающимися серебристыми волосами и с узлом за спиной. Увидев меня, он, не останавливаясь, произнес: «Ступай, оплакивай человека» — и снова скрылся в своей тьме. Значит ли это, что я должен был, по меньшей мере, отправиться странствовать пешком по темным дорогам Америки? С трудом отогнав от себя эту мысль, я поспешил в Нью-Йорк, и там как-то ночью я стоял на одной из темных улиц Манхэттена и, задрав голову кверху, пытался докричаться до окна чердачной квартирки, где, как полагал, гуляли на вечеринке мои друзья. Однако в окне появилась хорошенькая девушка, и она спросила:
— Да? Кто это?
— Сал Парадайз, — ответил я и услышал, как мое имя эхом отдается на унылой пустынной улице.
— Поднимайтесь, — крикнула она. — Сейчас будет горячий шоколад.
Я поднялся, а наверху меня ждала она — та самая девушка с простодушными, невинными и очаровательными глазами, которую я неустанно и так долго искал. Мы страстно полюбили друг друга. Зимой мы вознамерились погрузить нашу видавшую виды мебель и кое-что из вещей в какой-нибудь старенький фургончик и перебраться в Сан-Франциско. Я написал об этом Дину. Ответил он объемистым, на восемнадцать тысяч слов, письмом, приписав в конце, что приедет за мной, сам подберет грузовичок и отвезет нас домой. Для того чтобы скопить деньги на грузовичок, у нас оставалось еще шесть недель, мы устроились на работу и начали считать каждый цент. Дин же неожиданно явился на пять с половиной недель раньше, и денег на осуществление нашего плана не было ни у кого.
Глубокой ночью я вышел пройтись и вернулся к своей девушке рассказать ей, о чем думал во время прогулки. Она стояла в нашей тесной темной комнатенке и странно улыбалась. Я успел наговорить ей кучу всякой всячины, прежде чем неожиданно заметил, что в комнате царит молчание, и тогда я огляделся по сторонам и увидел на радиоприемнике потрепанную книгу. В ней я узнал Динова вековечного послеполуденного Пруста. Точно во сне, я увидел, как Дин на цыпочках, в одних носках, выходит из темного коридора. Говорить он уже разучился. Подпрыгивая и смеясь, заикаясь и возбужденно размахивая руками, он произносил:
— Ах… ах… слушайте внимательно. — Мы обратились в слух. Но он уже забыл, что хотел сказать. — Слушайте же… хм. Видите, дорогой Сал… милая Лаура… я приехал… я уехал… нет, постойте… ах, да. — И он с бесконечной грустью уставился на свои руки. — Я больше не а состоянии говорить… понимаете вы, что это такое… что это было бы… Но слушайте!
Мы все прислушались. Дин вслушивался в звуки ночи.
— Да! — с трепетом в голосе прошептал он. — Но поймите… больше незачем говорить… и не о чем.
— А почему ты так рано приехал, Дин?
— Ах, — сказал он, взглянув на меня так, словно видел впервые, — так рано, да. Мы… мы узнаем… то есть я не знаю. Я приехал по бесплатному билету… в служебном вагоне… старые спальные вагоны с жесткими лавками Техас… всю дорогу играл на флейте и деревянной окарине.
Он достал свою новую деревянную флейту. Подпрыгивая и одновременно дрыгая босыми ногами, он извлек из нее несколько писклявых пот.
— Видите? — сказал он. — Ну конечно же, Сал, я могу говорить ничуть не хуже, чем раньше, и мне надо многое тебе сказать, я всю дорогу читал и читал этого бесподобного Пруста и даже своим скудным умишком расчухал великое множество вещей, у меня просто не хватит времени о них тебе рассказать, а ведь мы до сих пор не поговорили о Мексике, о том, как мы там, в лихорадке, расстались… но незачем говорить. Теперь уже незачем, да?
— Ладно, не будем.
И Дин пустился в подробнейший рассказ о том, что делал по дороге в Лос-Анджелес, как навестил какую-то семью, пообедал, поговорил с отцом, сыновьями и сестрами — как они выглядели, что ели, какая у них в доме мебель, какие мысли, какие интересы и даже что творится у них в душе. На это обстоятельное исследование у него ушло три часа, а закончив, он сказал:
— Ах, но знаешь, что я на самом деле хотел тебе сказать… много позже… Арканзас… ехал в поезде… играл на флейте… играл с ребятами в карты, моей неприличной колодой… выиграл деньги, сыграл соло на окарине… для моряков. Долгий-долгий, тяжкий путь, пять дней и пять ночей, только чтобы повидать тебя, Сал.
— А что Камилла?
— Разрешила, конечно… ждет меня. У нас с Камиллой все путем на веки вечные…
— А Инес?
— Я… я… хочу, чтобы она уехала со мной в Фриско и поселилась на другом конце города… как ты думаешь? Не знаю, зачем я приехал.
Позже, неожиданно придя в крайнее изумление, он сказал:
— Ну да, конечно, я хотел повидать тебя и твою милую девушку… рад за тебя… и все так же тебя люблю.
Он пробыл в Нью-Йорке три дня, поспешно собираясь в обратный путь на поезде по своим бесплатным билетам, снова пять дней и пять ночей трястись через весь материк в пыльных, обшарпанных вагонах с жесткими лавками, а у нас, конечно, не было денег на грузовик, и мы не могли с ним поехать. С Инес он провел одну ночь. Пытаясь объясниться и обливаясь потом, он затеял драку, и она вышвырнула его вон. На мой адрес пришло для него письмо. Я прочитал его. Оно было от Камиллы. «Мое сердце разрывалось на части, когда я смотрела, как ты идешь со своей сумкой через пути. Я все время молюсь, чтобы ты вернулся невредимый… Я правда хочу, чтобы Сал и его подружка приехали и поселились на нашей улице… Я знаю, ты все сделаешь как надо, но все равно волнуюсь — теперь, когда мы все решили… Дин, любимый, подошла к концу первая половина столетия. Мы все любим тебя и целуем и просим вторую половину провести вместе с нами. Мы все ждем тебя. Камилла, Эми и малышка Джоани». Вот и наладилась у Дина семейная жизнь с самой верной, самой многострадальной и самой проницательной из его жен — Камиллой, и я возблагодарил за него Бога.
В последний раз я увидел его при странных и грустных обстоятельствах. Совершив несколько кругосветных плаваний на разных кораблях, в Нью-Йорк приехал Реми Бонкур. Я хотел познакомить его с Дином. Они все-таки встретились, но Дин совсем разучился говорить и не произнес ни слова, а Реми отвернулся. Реми достал билеты на концерт Дюка Эллингтона в Метрополитен-опера и уговорил нас с Лаурой пойти вместе с ним и девушкой. К тому времени Реми стал толстым и грустным, однако оставался все тем же энергичным и педантичным джентльменом и хотел, чтобы все происходило — и неустанно на это упирал — надлежащим образом. Вот и на концерт нас должен был отвезти в «кадиллаке» его букмекер. Был холодный зимний вечер. «Кадиллак» уже был готов тронуться со стоянки. А Дин стоял с сумкой за окошком машины, готовый тронуться в свой путь — на Пенсильванский вокзал, а потом через всю страну.
— Прощай, Дин, — сказал я. — Поверь, мне и самому жаль, что приходится тащиться на этот концерт.
— Как по-твоему, могу я с вами доехать до Сороковой улицы? — шепнул он мне. — Хочется побыть с тобой подольше, дружище, к тому же в этом вашем Нью-Йо-ооке чертовски холодно.
Я пошептался с Реми. Но куда там! Этого он ни за что бы не потерпел. Ко мне-то он был расположен, однако моих идиотских друзей не выносил. Я же вовсе не собирался вновь рушить его серьезные планы на вечер, что сделал уже однажды на пару с Роландом Мейджором у «Альфреда» в Сан-Франциско в сорок седьмом.
— Об этом не может быть и речи, Сал!
Бедняга Реми! Специально для того вечера он заказал галстук, расписанный копией билетов на концерт, именами «Сал», «Лаура», «Реми» и «Вики» — его девушка, — а заодно целым набором жалких шуточек с кое-какими из его любимых присловий типа «Не учите старого маэстро новому мотиву».
Вот почему Дин и не мог поехать с нами в сторону окраины, а мне оставалось лишь махать ему рукой с заднего сиденья «кадиллака». Букмекер, сидевший за рулем, тоже не желал связываться с Дином. И Дин, оборванный, в своем изъеденном молью пальто, которое он взял с собой на случай восточных холодов, зашагал прочь один. Я еще видел, как, дойдя до угла Седьмой авеню, он устремил взгляд на лежащую впереди улицу, а потом все-таки повернул. Бедняжка Лаура, моя малютка, которой я много рассказывал о Дине, едва не расплакалась.
— Ах, нельзя было так его отпускать. Что же делать?
Вот и нет старины Дина, подумал я, а вслух сказал:
— С ним ничего не случится.
И тогда мы отправились на скучный, никчемный концерт, от которого я не получил никакого удовольствия, потому что только и думал что о Дине, о том, как он снова садится в поезд и катит три с лишним тысячи миль через всю эту внушающую страх страну, так и не поняв, зачем вообще приезжал, разве что повидать меня.