– Ходить будешь подо мной, Никитон! Каштаны из огня будешь носить мне в зубенциях. Алле гоп! Ты никак обижаешься, Никитон?
Я сказал:
– Ах-ах! Они сильно много о себе понимают… На них можно обижаться. Умолкни, тля! Я схамаю тебя, как бутерброд, понял, Грач? У меня школа Сибирска, понял?
– Понял.
– А что ты понял, Грач?
– Что ты меня схамаешь, как бутерброд.
– Правильно! Молодец! Дыши.
В обозримой перспективе, идя курсом на редакторство в газете «Заря», я мог длительно терпеть Валентина Ивановича Грачева как заместителя главного редактора по отделам партийной жизни и пропаганды: у него было чутье, умение схватить, если так можно выразиться, нужный момент в нужной струе. Он разбирался в нюансах партийной работы: знал неизвестные мне тонкости, понимал, куда что направляется и торжественно шествует. А сегодня он мне сказал:
– Смешно, однако, наш спор решается нулево. Вот мы с тобой, Никитон, и заместители главного. Конечно, я важнее, но это мелочь, пузатая мелочь.
Я ответил:
– Задаесси, Грач, много о себе понимаешь. Ох, найду я на тебя управу! Я базис, ты – надстройка, нешто непонятно, Грач?
– Понятно.
– А что тебе понятно?
– А то, что и тебе понятно.
* * *
… Мне будет не до шуток, когда чаша весов Судьбы качнется в сторону Вальки Грачева, когда настанет такой момент, что не меня, а его могут вызвать на собеседование, решая вопрос о главном редакторе газеты «Заря». А я заклинился на редакторстве, я не видел на этой теплой и круглой земле ничего интересного, кроме редакторства, – такая вот околесица, словно нет закатов и восходов, рек и морей, кроссвордов и телевизионных передач «Следствие ведут знатоки». Весь подлунный мир сконцентрировался для меня в редакторстве, и это не моя ошибка, это моя беда, моя беда. Восемнадцать часов в сутки стану я проводить в стенах «Зари», буду работать на износ и разгон, потеряю к чертовой матери здоровье и сон. Никакие снотворные сейчас не помогают мне, никакие снотворные не дают возможности уснуть, забыться, отключиться – эти записи я пишу в четвертом часу ночи, когда под окном уже вжикают метлами дворники и ворчит поливальная машина на моей Большой Бронной. На даче, на моей даче, где лежит лев на лужайке, я теперь совсем не бываю, опасаюсь, что «скорая помощь» не придет туда, хотя это бред сумасшедшего. Отчего бы ей не прийти, этой дурацкой «скорой помощи», на мою дачу? Я понимаю, что она придет, но я панически боюсь ВСЕГО. Например, вжиканья метлы за окном, фурчанья поливальной машины, света в окне соседнего дома, громадности Москвы, истончающегося месяца, похожего – прав писатель! – на турецкий ятаган. Я всего боюсь, запомните, мой читатель, хотя с Сухорукой борюсь отважно. Весь лживый профессорский синклит придет в изумление, когда я проживу на год больше, чем мне положено по их учебникам и рефератам, они начнут перерывать и перероют всю свою науку о крови, когда я проживу три лишних года, работая и живя, живя и работая. Сейчас на моем столе лежат гранки, не менее двух десятков гранок самых ответственных статей; время от времени я изучаю эти гранки, они завтра-послезавтра превратятся в газетные публикации – нюх у меня на актуальность собачий, будьте уверены, что ни один материал и часа лишнего не пролежит, если он – материал, а не шелуха…
* * *
Вальке Грачеву я сказал:
– Ах, бросьте ваших заблуждениев! Важно, что мы с тобой члены редколлегии и можем реально влиять на газету…
Он, шкодничая, ответил:
– Не валяй дурака, Никитон!
Вот что нас отличало, меня и Вальку Грачева: он делал карьеру, и я делал карьеру, но при этом я хотел и добивался процветания газеты, что Вальку Грачева совсем не интересовало – он был только и только карьеристом и никогда не делал ничего, если это не способствовало карьере, – голый человек на голой земле. Это не значит, что он работал мало, он работал бешено, жрецом служил карьере, которая в наши дни требует грандиозной самоотдачи. Однако я работал на газету «Заря», а Валька Грачев на карьеру – есть существенная разница, которую бог знает как уловит высокое начальство, от которого будет зависеть все…
– Не люблю твою пафосность! – сердито сказал Валька Грачев. – Можно придуриваться и придуриваться, но не бесконечно же, Никитон. Хочешь реаль?
– Хочу.
– Поздравь меня – и хватит трепаться!
Я ответил:
– Как прикажете, сир, как желаете, сир.
Он еще больше обозлился:
– Да ну тебя к…
– Куда, Валюнчик?
– Туда, где кочуют туманы.
– Понятно! Затаим в душе некоторое хамство. Слушай, Валюн, мне нужна новая хавира, знаешь адресочек?
– Знаю. Красная Пресня. Могу заделать, но без звуков, понял, Никитон?
– Понял.
– А что ты понял, Никитон?
– Что нельзя издавать звуки. А он, любовный лепет?
– Лепет можно. Только без любовного скрежета.
– Что же это получается? Комната в общей квартире? Ну знаешь, дорогой, такого добра…
Он меня перебил:
– Отдельная, отдельная однокомнатная квартира, но за стеной – знаменитый фотокорреспондент гражданин Кригер. Хороший мужик, но шума не любит… Знаешь, Никитон, твоя Нелли Озерова на меня производит неизгладимое впечатление.
– То-то же, карьерист несчастный! Между прочим, у нее появилась чернобровая подруженция, тебе мы можем услужить.
Он родился трусом, жил трусом и помрет – много позже меня – трусом. Валька Грачев как бы рассеянно сказал:
– Да ну тя, Никитон, твои шуточки…
– Хороши шуточки, когда подруженция поливает себя французскими духами.
– Чего?
– Кандидат экономических наук, работает в сфере торговли, некрашеная блондинка, кожа замечательная, талия – сорок шесть, не более. Не будь Нельки…
– Ты нарвешься, Никитон!
– Не пужай, Грач, ты не можешь понять душу тонкого человека. О ты, зловещий эмпирик и вульгарный материалист!
* * *
… Я шутил, но дело так и обстояло. Работая только и только на карьеру, он не сумеет сделать из жизни роскошный пир труда во имя благородной цели – газеты «Заря». Ему будет, в сущности, скучно жить, моему другу Вальке Грачеву, и я ничем не смогу ему помочь. Ничем! Он ведь считал, что я всегда придуриваюсь, сам дурак несчастный! А я всю жизнь острил, чтобы скрыть свою глобальную серьезность, – вот какое дело! О моей серьезности можно поговорить отдельно, это тема для разговора, и пресерьезнейшего разговора. Нет, моя внутренняя серьезность – моя добродетель. Можно обвинить меня в семи смертных грехах, сказать: серьезность – свойство глупости, качественная недостаточность человека как мыслящего существа и так далее и тому подобное. Юморить я умею, однако моя способность к юмору ограничена, сам знаю об этом, но не понимаю, где начало моей ограниченности, – это, наверное, и есть предел моей самообороны. Несколько раз в жизни я терял чувство юмора, но только не на «синтетическом ковре» моего диагноза, – слишком часто, кажется, я об этом вспоминаю. Короче, с чувством юмора у меня неблагополучно. Сам себя кляну за это…
* * *
– Не испытывай судьбу! – вдруг пафосно сказал Валька Грачев. – Какие-то икарийские игры…
Я сказал, глядя Вальке в переносицу:
– Не учите меня жить, парниша. На этом кончается мой интеллект… Теперь поговорим за жизнь, Валюн. Ты хочешь, чтобы я шестерил под тобой, – это первый вариант. Второй: хочешь ли ты шестерить подо мной? Все-таки базис, понял?
Он сказал:
– От перемены… Никита, я же просил тебя не придуриваться, надо и границу знать, ей-богу. Хоть пять минут побудь серьезным.
Я и в самом деле сделался серьезным. Он сказал:
– И все-таки ты играешь с огнем, Никита! Иван Иванович Иванов не терпит супружеской неверности. Твой кобеляж тебе выйдет боком – это-то ты понимаешь, легкомысленное существо?
– Ах-ах, сколько слов на одну паршивую мысль! Заткнитесь, Грач, без советов обойдемся… – Он предупреждал меня, он играл в открытую, чтобы впоследствии объявить войну, чтобы спекулировать на моей любви к Нелли Озеровой…
Я сказал:
– Ты отстал от эпохи, Грач, ты от нее безбожно отстал, и ничем я тебе помочь не могу при всем жарком желании. Ты – архаизм. Так веди себя соответственно, помалкивая в тряпочку.
Он бледнел и краснел, он только и только делал карьеру, а его философская эрудиция была так оторвана от жизни, что ее можно было применять только для горстки избранных эрудитов же. Я со сдержанным торжеством сказал:
– Можешь утереться своей эрудицией, а мы как-нибудь проживем Академией общественных наук. Я теорию сдавал на сплошные пятерки. И хватит!
– Чего хватит?
– Дурацкой полемики. Мы были друзьями и останемся друзьями, если не схватимся за бутерброд с маслом с двух концов, понял?
– Ничего не понял.
– Вот оно, абстрактное мышление. Ей-богу, тебя надо переучивать. В чистый лист превратить и переучивать… Кстати, как Ксения?
Он помрачнел: