Что же такого отвратительного было в жизни поэта, о чем он не мог вспоминать без трепета и проклятий? Что отвратительного было в жизни Пирошникова?
По совести сказать — ничего особенного. Но именно совесть говорила иначе — и заставляла лить слезы.
Он говорил, читал стихи, вглядывался в лица и чувствовал, что в груди нарастает знакомое теснение, предшествующее ожогу. Он взглянул на Серафиму, и этого взгляда было достаточно, чтобы она все поняла, напряглась и уже не могла воспринимать стихи, а лишь следила за ним, за его голосом и руками.
Он будто передал ей частицу своего беспокойства, и это ему помогло. Он перешел к Тютчеву, прочитал любимое стихотворение Блока — «Когда в листве сырой и ржавой…» — и добрался до Ахматовой.
Это не был обзор русской поэзии. Получался обзор собственной жизни, но об этом никто не догадывался. Никто, кроме Серафимы.
Я не знаю, ты жив или умер, —
На земле тебя можно искать
Или только в вечерней думе
По усопшем светло горевать.
Все тебе: и молитва дневная,
И бессонницы млеющий жар,
И стихов моих белая стая,
И очей моих синий пожар.
Мне никто сокровенней не был,
Так меня никто не томил,
Даже тот, кто на муку предал,
Даже тот, кто ласкал и забыл.
…Пирошников сделал паузу. Ему вдруг показалось, что у него кружится голова и пол плывет под ногами. Он оглядел аудиторию. Взгляды были устремлены на него, но в них читалось разное. Молодые внимали с живым интересом, а те, что постарше, скучали. Гусарский в первом ряду кивал одобрительно, а за ним сидела троица домочадцев — Данилюк в центре, а по бокам два мужика. Один был особенно выразителен — тупая толстая харя с заплывшими глазками, которыми он буквально сверлил Пирошникова, как бы говоря: «Болтай, болтай, скоро мы до тебя доберемся…»
«Выкозиков…» — вспомнилась ему фамилия. Несомненно, это был он.
Внезапно Гусарский, запоздало решив, что Пирошников закончил, зааплодировал, и его служащие подхватили.
Но Пирошников поднял руку.
— Сейчас, еще одна минута… Итак, белая стая стихов. Кто эти птицы? Журавли? Лебеди? Или это вовсе не птицы?..
Перед его взором возникло медленное кружение белых птиц на фоне бездонной пропасти. И пол снова поплыл.
— Я сяду, — сказал он, опускаясь на стул. — Извините.
Гусарский понял, что Пирошникову стало худо — может, сердце или давление, — но заканчивать мероприятие по плану было необходимо.
Он встал, повернулся лицом к зрителям и провозгласил:
— А теперь, друзья, в доброй старой традиции силлабо-тонических практик проведем сеанс медитации. Вспомните, как мы репетировали! Приготовиться… Мооооооо!..
И публика грянула:
— Кузэй!
И в тот же миг дом будто припал на колено. Словно подломилась подпорка левого переднего угла, и этот угол сместился сантиметров на тридцать вниз с каким-то непонятным чавканьем. И вместе с ним, естественно, сместился весь пол, приобретя наклон не только по продольной оси здания, но и по поперечной.
Общий вскрик ужаса сопроводил подвижку.
— Всем покинуть помещение! — не растерялся Гусарский.
И первым кинулся к турникету.
Возникла суматоха, столпотворение, кто-то кинулся вниз — спасать своих домочадцев — но больше подвижек не было, и все благополучно просочились сквозь турникет на улицу.
Вышел туда и Пирошников, поддерживаемый под руку Серафимой. Она с тревогой заглядывала ему в лицо, стараясь понять, насколько серьезен приступ.
Посреди проезжей части темной улицы стояла толпа участников медитации и, задрав головы, смотрела на дом. Пирошников тоже поднял голову.
Дом все еще напоминал корабль, взбирающийся на волну, но теперь это был корабль, получивший пробоину в левый борт, ближе к носу. Он весьма ощутимо заваливался влево.
Из подъезда выскочил Максим Браткевич с рулоном самописца, на котором запечатлена была какая-то кривая типа электрокардиограммы.
— Что вы наделали! — кинулся он к Пирошникову. — Дайте диктофон!
Пирошников молча протянул ему диктофон.
— Дом практически выправился. Тихо, плавно… По поперечной оси. Дошел до вертикали. И тут случился скачок вниз. Что вы сказали?
— Спросите у них, — указал на толпу Пирошников.
— Максим, потом, потом… — прервала его Серафима. Но толпа слышала весь разговор и начала надвигаться, беря Пирошникова в плотное кольцо. Служащих банка было немного среди них, вопрос волновал домочадцев.
Геннадий протиснулся сквозь толпу и встал рядом с Пирошниковым, давая понять, что он его в обиду не даст. Серафима теснее прижалась к Пирошникову, не переставая поддерживать под локоть.
В первом ряду стояла Подземная рада — три идейных богатыря, представители разъяренной общественности. Из-за плеча Выкозикова выглядывал юноша Август.
— По какому праву… — начал мордастый, которого Пирошников определил как Выкозикова.
Угрюмый тип рядом с ним, отличавшийся развитой нижней челюстью, подхватил:
— И на каком основании…
— Вы покушаетесь… — ввел в оборот деяние Пирошникова Данилюк.
— На жизнь и здоровье граждан?! — закончили они хором.
«Спелись… — подумал Пирошников. — Наверное, тоже репетировали…»
Им овладело праведное бешенство — состояние, в котором он способен был огрызаться.
— С кем имею честь? — возвысил он голос.
— Ви мене бачили, — сказал Данилюк.
— Нифонт Выкозиков, музыкальный работник, — представился мордастый.
— Даниил Сатрап, — хищно блеснув глазом, произнес третий.
— Это должность или профессия? — дерзко пошутил Пирошников.
По тяжелому взгляду Сатрапа он понял, что нажил себе злейшего врага.
— Це призвище, — пояснил Данилюк.
— Нет уж, дорогой Иван Тарасович, это не прозвище! Это моя фамилия, данная мне предками! — заявил Сатрап довольно резко.
— Фамилия, конечно! Це ж я на мове, — успокоил его Данилюк.
Эта лингвистическая путаница несколько отдалила Раду от основного вопроса и дала Пирошникову время придумать ответ.
— Все согласовано с властями. Проводятся исследования, вы видите, — кивнул он на аспиранта с рулоном осциллограммы. — Обращайтесь в Смольный.
В это время из подъезда выбежала наспех одетая мадам Данилюк с криком:
— Рятуйте, трубу прорвало!
Домочадцы бросились к родным очагам. Пирошников успел заметить, как председатель Рады, подхватив под руку Августа, буквально поволок его с собою в дом. Впрочем, юноша не упирался.
Геннадий достал телефон и принялся вызывать аварийную службу, в то время как управляющий Гусарский спешно уводил свой отряд операционистов в хитросплетение темных улиц Петроградской стороны.
Дом опустел. Ветер гулял по пустым коридорам, хлопали двери и ставни, капала в туалетах вода — все было слышно, и во всем была тоска одичалости.
Лишь минус третий жил обычной жизнью, не замечая перемен наверху. После изгнания Пирошникова и ремонта трубы, лопнувшей при последней подвижке, жизнь вернулась в свое русло, но почему-то утратила смысл.
Нависшая над домочадцами пустота в семь этажей, включая два «минусовых», неприятно сказывалась на психике людей. Домочадцы чувствовали себя покинутыми.
В этих условиях Пирошников с Серафимой, продолжавшие жить в благоустроенной каморке под лестницей с открытым входом, обозначенным книжными пачками, вызывали все большее раздражение. Да и понятно, все беды в доме за последние месяцы связывались с этим безобидным с виду седым любителем поэзии, а его связь с молодой дамой попирала общественную мораль.
Справедливости ради следует сказать, что мораль попиралась очень осторожно и не часто, со всеми возможными предосторожностями, глубоко под лестницей, ночью.
Поэзию тоже возненавидели на всякий случай. И совершенно перестали покупать.
Посему Пирошников с Серафимой часто предавались безделью, совершенно открыто играя в «подкидного» двое на двое с четой Залманов, которые хотя и оформили отношения официально, тоже не пользовалась доверием домочадцев.
Управляющий де факто Геннадий тщетно пытался поддерживать трудовую дисциплину охранников, рассылая их по утрам проветривать помещения, после чего найти их в пустых коридорах и комнатах уже было невозможно, сам же запирался в кладовке и что-то там писал или играл на компьютере.
Он же поддерживал связь с миром через Интернет, потому что Пирошников с Серафимой совершенно потеряли интерес к жизни за пределами турникета, как бы выжидая нового поворота судьбы.