Словно бы еще одно мелкое подтверждение всему, чего я подсознательно ждал и предсказывал с уверенностью идиота — рухнул российский рубль и вместе с ним некий мифический класс некой мифической страны. И появилось новое, ничего не объясняющее, но жизнеутверждающее и успокаивающее слово — дефолт.
Отнял полотенце от лица, в зеркале подпрыгивали и улетали виды. Этот резиновый разжиженный туалетный запах, вода, пахнущая железными внутренностями поезда. Хлопнула дверь тамбура, прокричал мимо локомотив, и показалось, что едем наоборот. Глухонемые, торгующие прессой. Наверное, они слышат, просто устали от тупого общения.
Снова купить воды Няне, а эта вода плохая. Закрыть окно, чтобы не просквозило Саньку. Опустить задвижку на окне. Мешает матрас. И вдруг злоба. И злой внутри, я вслух сказал:
— Какие тонкие стволы сосен в лесу, как дождинки.
— Что? Узнай, когда Харьков…
В Москве, как всегда, шел дождь. От вокзала ехали на машине. Старик водитель, скрывая радость, ватным голосом говорил о падении рубля. Ему было особенно радостно, потому что у него дочь живет в Италии. А у меня растерянность и страх. А у Няни энергия и блеск в глазах, она дергалась, явно жалея, что нет с собой мобильника.
Татуня, как и все люди её поколения, как и все неудачливые «демократы», радовалась падению рубля и с приятным ознобом ожидала возвращения ненавистных коммунистов, закрытия границ и так далее. И потряхивала книгой Сорокина в руке.
Из-за денежных перемен в стране снова дорогие сигареты. Больше людей стало возле лотереи. Быстро меняющиеся цифры курса валют на обменниках.
Вдруг резкий телефонный звонок.
— Татуня, ты знаешь Машку Саратовскую? — испуганно спросила Няня, держа трубку прижатой к груди. — Её сейчас привезут… её сестре в обменнике горло перерезали, а на смене должна была быть Машка.
— Саньку выведи, — Татуня вставила сигарету в мундштук и ушла к себе.
Няня быстро одела и вывела Саньку во двор. Стало тихо.
— … а-а-А-А-А!
Её вели под руки двое мужчин. Она подгибала колени и вся вываливалась вперед себя. Весь налет слетел с нее городской. Какое-то мокрое пятно и крик древней обезумевшей бабы.
— А ну-ка хватит орать! — громко и противно приказала Татуня.
И на глазах изумленных мужиков сильно ударила ее по щеке. И в этом мокром пятне вдруг проявились черные глаза и нахмуренные брови. Её пронесли в большую комнату и уложили на диван. Татуня присела рядом. Я стоял в комнате Няни.
— Закрой глаза, — говорила Татуня. — Тебе тепло, ты лежишь на солнечной поляне и тебе тепло, колышется трава и цветы, птицы щебечут в ветвях и тебе спокойно и тепло, где-то далеко ты слышишь шум моря… Ты видишь картину, из которой льется свет и тепло, ты видишь эту картину на стене, видишь? Хорошо…
Я знал, что в этой комнате вообще не было картин. Когда я вошел через пять минут, Машка спала, как испуганная мумия.
С седьмого сентября работаю грузчиком-сборщиком в магазине мебели.
— Двести долларов тебе положу, пока, — сказал начальник и махнул рукой.
Тридцать рублей каждый день дают на обед. Работаю в паре с московским хохлом Иваном.
— Сегодня двадцать — двадцать один обещали, — сказал я ему.
— Что, доллар?! — испугался он.
— Да нет, прогноз погоды, бля.
— А-а…
— Чего зеваешь, не выспался?
— Да ты зазевал, и я зазевал.
— А-а…
Огромные двухъярусные кровати стояли над городом. Я лежал наверху и когда шевелился, чувствовал шаткость своего положения. Там, где дорога уходила вниз, парень в шляпе махал мне рукой. Я оглянулся — на соседней кровати лежала Асель, ее испуганное и заплаканное лицо. Во мраке под нами и вокруг сияли огни ночного города. Мужик с дубинкой проверял документы.
«Надо сказать Асель, что у меня уже другая женщина, что я не смогу с нею снова жить».
— Ты что, снова с ней?! — удивленно искривил свое лицо Юрка.
Он был в шляпе, и меня поразило, какое у него чистое и свежее, как у юноши, лицо.
— У меня миома матки, — сказала Асель и зарыдала.
«Какой ужас, что же делать… надо ей все-таки сказать… что такое миома матки… денег нет как всегда».
В ужасе я прижался к гранитной стене.
— Где тот перстень золотой, который тебе бабушка давала?
Бабушка стучит пальцем по перстню.
— Она его не давала мне, Асель! Просто показала его, сказала, что это перстень твоего дедушки и все… что же делать.
— Да это обычная женская болезнь, полгода уколы делать…
«Слава богу, Юр, я думал, что это рак какой-то… но все-таки надо же ей сказать, что я с другой»…
Тишина, почему поезд так долго стоит на станции? Проснулся и вспомнил, что я уже давно расстался с Асель и приехал в Москву, уже с Ниной.
По утрам Нина ловила мой член губами, а я лежал, прижавшись затылком к стене.
Приятно было с этим суровым чувством в душе собираться на работу. Отводить Саньку в детский садик. Ехать вместе со всеми по общественно-полезному делу. Вот и я завоевал свое право ехать в метро, серьезно читать «МК» и считать себя москвичом. В голове пустота и короткие, семейные мысли и песни, типа: «Пилот, пилот, я инопланетянин».
Труднее всего было собирать кухни и детские комнаты. Если аккуратно работали, то получали чаевые. Однажды в квартире богатого азербайджанца на Тверской улице засверлил стол не с той стороны. Он дико орал и даже матерился по-азербайджански, а я стоял на полу с подогревом и кое-что понимал из его слов. Если бы меня материли по-русски, то я бы стерпел, а тут просто ушел, не желая создавать лишних проблем начальнику, который хорошо ко мне относился.
Когда я переставал работать, то у нас с нею кончался и секс. Она принимала долгую ванну вечером, может быть, мастурбировала там, потом принимала по возможности долгий душ утром. Собираясь на работу, ставила кассету «С легким паром». Потом заклеивала свою выбритую выпуклую щелку белоснежной прокладкой на каждой день, такие же трусики-хрустики, потрескивающие колготки.
Жалея ее и мучаясь, что сижу без работы, я был особенно нежен с ней по утрам и внимателен, помогал ей собираться, чистил машину от грязи. Ее такие трогательные укоры, и тут же ласки, как бы боязнь на секунду выпустить из рук.
— Меня вчера уже предупредили, что если я наконец-то не верну пятьсот долларов, то они заберут машину.
— Так и сказали: заберем машину?
— Да!
— Ты врешь, Няня!
И как всегда наша обоюдная нежность вмиг обернулась лютой ненавистью.
— Да, вру, потому что мне стыдно сказать тебе: Анвар, иди работай, ведь ты же мужик, в конце-то концов.
— Вот моя работа, Няня, — я очертил рукой воздух. — Мне работать грузчиком — это все равно, что микроскопом гвозди забивать, как сказал бы Алексей Серафимыч!
— Как ты себя ценишь!
— Я хочу свое дело сделать, свой личный бренд раскрутить, я…
— Я тоже много чего хочу, Анвар, я тоже хочу, как и ты спать в обед, путешествовать, в бутики иногда заглядывать, да я просто женщиной себя хочу почувствовать, простой бабой за каменной стеной… Но тебе так удобно, я понимаю, тебе просто удобно со мной.
— Опять бомбежки в Югославии, — сказал я, прислушавшись к радио.
— Я уже устала перед Татуней оправдываться, я устала от вас…
Она уходила, возвращалась, говорила, и я знал, что все это станет моим дежавю, все это потом будет другая женщина делать, и я вдруг почувствую, что все это уже было, что Няня так же делала, а сейчас она сделает вот что, и та будущая женщина сделает это за Няню.
Удивительно и даже смешно, с какой железной последовательностью исполнялись все женские пункты, о которых мне талдычил Серафимыч.
— О-о, я поняла! — вдруг сказала Няня. — Я поняла, кто сломал тебе жизнь, я так и слышу эти слова про губительниц женщин, которыми тебя науськивает этот уродец. Ты понимаешь, что он испортил тебя, как мужчину, посмотри, ты даже сидишь как-то по-женски.
— Доллар падает, что ли? Когда падает доллар, в мире сразу начинаются проблемы.
— Это точно!
И я понял, что мне надо быть мужчиной и что я не хочу быть мужчиной, по крайней мере, не хочу быть мужчиной только ради Няни, только для нее. Вдруг бездонная усталость в душе, проще умереть.
Дождь. Мокрые листья березы вспыхивают за стеклом, перепрыгивают с места на место. И сразу же гром, от которого вздрогнула створка окна в моей ладони, и весь дом вздрагивал волнами.
Темно. Сыро. Пахнет пыльным, отсыревшим мертвым деревом. Ночь. С той стороны бабочка. Она трепещет треугольными облаками крыльев и бежит, перебирая лапками вверх по стеклу. Думал об ее бессмысленных и прекрасных движениях.
Четвертого октября уехал Ассаев, приближались холода, и я поехал за серафимычевской теплой курткой. И снова это знакомое чувство в душе: страх перед дальней дорогой без денег, когда, чтобы попасть из одной точки в другую, нужно преодолеть множество преград, незаметных обычному глазу. И все же я доехал.