Из Лос-Анджелеса через Мичиган и Индиану я перелетел в Нью-Йорк и решил провести там неделю перед возвращением на родину. Я все еще чувствовал себя чудаковатым калифорнийским профессором, но с каждым днем все меньше и меньше. С каждым днем все больше и больше я терял ощущение калифорнийского беспечного beach-bum’a[85] в сумасшедшем Нью-Йорке. Помогал мне в этом молодой поэт Джо Редфорд, бывший калифорниец, а ныне искатель литературного счастья в Гринвич-вилледже. Друзья из Эл-Эй дали мне его телефон.
– В Нью-Йорке надо обязательно иметь знакомых. Без знакомых в этом Вавилоне пропадешь. Это страшный, страшный, совершенно дурацкий город, населенный психами.
Так говорил мне наш easy-going, «покладистый» калифорнийский пипл, но это, конечно, было сильным преувеличением. Западный и восточный берега США живут в постоянном соперничестве. Западники считают восточников «э литл крэйзи», то есть «чокнутыми», и наоборот.
В Нью-Йорк-сити, конечно, много страшного, например гарлемские хулиганы или наркоманы из Бауэри, но много и прекрасного, волнующего, а из десяти миллионов по крайней мере девять совсем не «чокнутые».
Забавно, с Редфордом мы встретились почти как земляки. Он патронировал меня, как будто мы были два паренька-одноклассника из маленького калифорнийского города, но один, то есть именно он, Джо, раньше уехал в столицу, уже поднаторел здесь, стал уже тертым калачом и сейчас вот опекает зеленого кореша. Между тем он был моложе на восемнадцать лет и писал сонеты, обращенные к мраморным статуям. Кроме того, он играл на контрабасе в джазовом клубе «Halfnote»,[86] и, между прочим, с немалым мастерством, но без энтузиазма – копейки ради.
Однажды среди ночи телефонный звонок поднял меня в моем «Билтморе» на 42-й улице. Хриплый и картавый голос Редфорда читал обращение к шотландской королеве Марии Стюарт. Я не понимал и трети – витиеватые архаические обороты вперемежку с американской матерщиной.
– Не понимаю и половины, – сказал я.
– Не важно. Главное – я ее люблю! Это, надеюсь, ты понял. Встречаемся завтра в «Рэджи».
На следующий день я сидел в этом темном маленьком кафе возле Вашингтон-сквер в Гринич-вилледже. Три девушки хохотали в углу. Официант с равнодушно-презрительной миной разносил по столам кофе-капучино. Старенькая радиола крутила пластинку Боба Дилана. Передо мной в пепельнице дымила сигарета, которую надоело курить. Я чувствовал странную жажду.
По стеклу скатывались вниз дождевые потоки. Ветер, влетая в улицу, иногда швырял в стекло горсть крупных капель. Пузыри валандались в лужах. Я чувствовал жажду.
Два мокрых негра вошли в «Рэджи», съели не садясь по сандвичу, спросили, который час, и ушли. Стройная и гордая увядающая красавица прошла под деревьями сквера. Ей что-то крикнули из медленно катящего автомобиля. Зубы сверкнули в улыбке – струйка раскаленных электронов в серятине дня. Влажность 99,9 процента. Жажда.
Из-за угла на другой стороне вышел рыжий косматый верзила – Джо Редфорд. По-деревенски открыв рот, куда-то уставился – уж не красавице ли вслед? К нему подбежала собака, села задиком в лужу и подняла острое лицо. Из магазина вышел одышливый толстяк, выставил на асфальт черный пластиковый мешок с мусором, сплюнул и скрылся. Странное чувство вдруг пронзило меня – будто бы я не наблюдатель, а часть этого нью-йоркского мгновения, просто расплывчатый лик за мутным окном «Рэджи». Человек, который сидит у окна в кафе и чего-то жаждет.
Тогда догадался – пора уже было домой и дико хотелось писать. Все что попало, отбрасывать листы, отшвыривать листы, пятнать кириллицей литфондовскую бумагу, пока не доберешься до заветного клочка. Дождливый день в Гринич-вилледже – воспоминание о прозе.
Typical American Adventure
Part VII
На обратном пути в полупустом салоне гигантского «джамбо джет» Москвич перебирал детали своего приключения и удивлялся: неужели это произошло с ним? Он постепенно приходил в себя и обретал вновь свою подлинную суть кабинетного затворника.
В салоне, похожем на довольно большой кинозал, все уже спали, хотя на экране мелькали всякие киноужасы. Москвич же бродил по проходам, покачивая головой, почесывая в затылке и смущенно улыбаясь. В час, когда над Атлантикой начала разгораться европейская заря, Москвич заметил в самолете еще одного бодрствующего, меня, то есть автора этого репортажа.
– Надеюсь, вы не обижены, старик? – спросил я. – Все было…
– Все было прекрасно! Никаких претензий, – поспешил он заверить. – Одна беда: в самом конце, практически уже после хеппи-энда, кто-то помог мне пересечь Вествуд-бульвар, поддержал, когда я поскользнулся. Увы, я не успел заметить кто. Нельзя ли?..
– Вполне возможно, – ободрил я его. – Я немедленно напишу Дину Уортсу и попрошу вывесить вашу благодарность в кампусе UCLA, в Вествуде, в Санта-Монике, на Тихоокеанских Палисадах, на Уилшире и Сансете, на пляже Венес и на Телеграф-стрит, на Юнион-сквере и в Монтерее, в Лас-Вегасе, в Калико-сити и в Королевском каньоне среди секвой. Где-нибудь, я уверен, она будет замечена.
Прошел уже год после моего возвращения из Соединенных Штатов. Венцом прошлого лета в советско-американских отношениях оказалась космическая встреча. В стыковочном тоннеле Стаффорд сказал, протягивая руку:
– Кажется, полковник Леонов? Я не ошибаюсь?
Леонов заразительно рассмеялся.
То было лето улыбок, я чувствовал это на себе. Сейчас, быть может, мы реже улыбаемся друг другу. Современная жизнь бывает слишком сложна, слишком сурова. Быть может, кроме права на улыбку мы должны признать друг за другом и право на сдвинутые брови.
Главное в другом – в советско-американском взаимном уважении. Альтернативы нет. Семантический спор вокруг слова «detente» – «разрядка» – лишь дым, скрывающий попытку неразумных повредить едва возникший каркас советско-американского взаимоуважения, столь важный в современном здании мира.
Впереди нас ждет, конечно, разное – быть может, и разочарование и раздражение, – но будем лучше вспоминать добрые времена и сохранять надежду на новые улыбки. Ведь альтернативы же в самом деле – нет!
Право на остров
Dedicated to all Proffers
«Вновь я в Ажаксьу». Всякий раз, приезжая сюда, Леопольд Бар, этот, по сведениям журналов, «крупнейший из ныне живущих европейских эссеистов», произносил в уме данную литературную фразу. Прежде он затруднялся, выбирая вариант названия. В промежутках между приездами, то есть в основные периоды своей жизни, он не называл этот город, столицу острова, никак, потому что никогда о нем не думал, но с детства, однако, помнил, что в учебнике географии фигурировало Аяччо, некий гоголь-моголь с перцем. Местные жители – корсиканцы, склонные к сепаратизму, а таких тут немало – считают свой Ajaccio именно как Аяччо, но произносят, разумеется, что-то среднее между Айчу и Эчу – никогда этому не научиться. По-французски же, а Корсика как-никак часть Франции, в связи с отсутствием в языке Мольера всяких там черепков, черенков, чекушек, чертиков и прочей че-чепухи, произносится отличное словечко – Ажаксьо. Л. Б. поддерживает здесь метрополию, так как отрицает моду на сепаратизм, как всякую, впрочем, моду, ибо он никогда не плелся в хвосте толпы. Кроме того, подумайте, если все островитяне получат независимость, сколько потребуется дополнительных виз!
Ирония – путь к капитуляции, сказал Л. Б. своим читателям когда-то. Серьезность подержанных ветром известняковых глыб. Унылые, но мощные контуры противостоящей ветру цитадели. Стой под дождем с известняковым подержанным лицом, как будто ты не сдавался пятьсот тысяч раз. Серьезная жизнь в серьезном мире – единственный повод для искусства, так полагаю в данный момент. Момент дан.
В остальном – все как обычно. Престраннейшее такси без счетчика, водитель которого оценивает дорогу от аэропорта Кампо дель Оро до отеля «Феш», глядя лишь в дождливые небеса, но с точностью до сантима. Те же псевдозвериные шкуры в холле отеля, имитирующие охотничий уют. Тот же портье, вперившийся в телевизор, где бушуют местные футбольные страсти: Бастия бьется с Тулоном. Тот же негр, лежащий на диване в темном углу, – рука по локоть в собственных штанах, глухие вздохи, неясное бормотание. Кто он – этот черный человек, который и год назад так же вздыхал в том же углу? Л. Б. это по-прежнему не интересует, и он проходит со своим чемоданом к лифту.
Мир огромен и прост. Л. Б. не признает фантасмагории, хотя и бывал не раз у нее в плену. Перенаселен ли мир или населен неравномерно, дело не в этом – просто он элементарен, незамысловат, трагичен. Все это лишь норма бытия – трагедия во всех приметах жизни: хлеб, мыло, сперма, одевание, раздевание, въезд в гостиницу – однако удержитесь от улыбки: не сдавайте позиций. Мир прост, юмор – безнравственная хитрая уловка олитературенных литераторов. Л. Б. не из их числа.