— А, кстати, крутой дар! Висишь себе через собственную руку и покуриваешь… ха, ты прикинь, как это — ВИСЕТЬ ЧЕРЕЗ СОБСТВЕННУЮ РУКУ! Это ж складываешься вдвое и одновременно стоишь прямо — здравия желаю, товарищ растаман-полковник…
— И психология у них клевая, мол, делайте, что хотите, только меня не трогайте, и еще, зачем воевать, давайте лучше пыхнем…
— Э, прикинь, а клево было бы: заходишь к ротному, дескать, мужик, на хера этот цирк, на, пыхни по-братски… блин, а чего это там с хвостом я говорил? Схватить его, да?.. И держать…
— Я и сам такой же…
— Да погоди ты, в натуре… Вот схватил ты его, блин, и так еще круто схватил, чтоб аж мясо сквозь кожу полезло… — кого?., неважно… — а каждая чешуйка — как…
— Эта армия долбаная поперек горла встала уже… Мне бы зависать тихонечко где-нибудь в тихом уголке, созерцать, самоуглубляться, вникать в сущность бытия…
— ..как кокарда… И они таким строем надвигаются на тебя, идут, горохом не сыплют, а ты ему, мол, на хера эти учения ваши, давайте лучше…
— …в смысл явлений… в свет и в тьму… в жизнь и в смерть..
— …давайте лучше… давайте лучше… «давайте лучше» — это лучше, чем «давайте хуже»… но лучше ли это, чем «берите лучше»?. или «хуже»?., ууууу, какое гониво… УУУУУ!. спасите-помогите…
И вдруг я чувствую, как кто-то ко мне стучится. Да пошел ты!.. А он — сильнее… Блин, отстань!.. А он молотит что есть сил… как барабанщик… два барабанщика… три барабанщика… четыре бара…
Выныриваю. Меня в лодыжку дубасит сапогом Самсонов и плачущим голосом умоляет:
— Мужики! Сил уже нету, щас взорвусь!..
— Тебе чего, военный?
— В туалет хочу, браток…
— Да ты гонишь…
И снова нацеливаюсь нырнуть. Вытаскивает. Не пускает.
— Брат, не в падлу, а то усцусь сейчас! В натуре!
— Сцы, мы все стерпим…
— Браток!..
Ныряю. Укрывает. Напрочь. И одна только мысль тревожит меня сейчас, одно только ощущение: страх, опасность, угроза, беззащитность, смерть…
Я — как голый, а их много, и оно одно, большое, везде, оно все, ВСЕ, никуда не скрыться, и только — СПАСИТЕ! ПОМОГИТЕ! спасите-помогите, спаситепомогите, спа-ситепомогитеспаситепомогитеспаситепо…
Открываю глаза. Тупо оглядываюсь по сторонам. Вагон все еще катится куда-то, хер его знает куда, может быть, даже под откос. За окном светлеет. На соседней полке сопит во сне, свернувшись жиденьким бухенвальдским калачиком, Обдолбыш. Чего это он мне гнал про каких-то наркоманских жидов с хвостиками (с хвостами?)? А, фигня. По обкурке еще не то нагнать можно. Из-за переборки доносится зычный храп полегшего смертью храбрых лейтенанта Семирядченко. И еще. Невообразимо воняет мочой. И, блин, еще кто-то так мерзенько, гаденько поскуливает, как пинчер после западла. Яростно оглядываюсь.
Ё-яэрэсэтэ! Рядом — на мой взгляд, слишком уж близко — в луже мочи завис на полусогнутых пресловутый Самсонов. Да-да, именно тот долбодятел, из-за которого, в общем-то, и разгорелся весь сыр-бор.
Ага, вот ты как, да? Значит, насцать позорно, по-запад-листски, прямо под носом, а потом противно ныть. Здесь же. Под тем же носом. О, бедный тот нос!
Со скрипом и лязгом подрываюсь. Пробуксовываю. Блин, какой облом! И очень хочется есть. Так называемый драповый жор. Которого, в общем-то, нет. То есть, есть, конечно, хочется, но есть, с моим фартом, конечно, нечего. Почему-то, совершенно непонятно, почему именно, наверное, потому, что раннее утро, вспоминаю, что где-то на свете существуют такие звери с замками под наши ключи, такие, знаете, которые — бабы. И вот хорошо бы сейчас… БОЖЕ СОХРАНИ! Меня тут же начинает мощно тошнить.
Блин, да что ж за вонидла такая стоит в вагоне?.. А-а, так этот пидар гнойный наедал здесь в тихушку?! Нет, ну нормальная херня? И стоит себе, что ясочка, как будто это совсем не он, а так, дожди, все вопросы к Гидрометцентру…
Я подхожу к нему. Рассматриваю. Он мне уже активно не нравится. А я даже еще не присмотрелся как следует.
— Ну я же вас просил… — ноет он, дергая коленками и всхлипывая. — Ну вам же это ничего не стоило…
— Что «это»? — задумчиво спрашиваю я.
Он опять начинает скулить что-то неразборчивое.
— Э, придурок, хочешь скулить — скули. Только по-русски, лады?
Он замолкает. Я еще раз оцениваю ситуацию, и у меня окончательно портится настроение. Я обнаруживаю, что просто труба как ненавижу этого ноющего сцыкуна в наручниках и испытываю острое желание его убить. Немедленно. Ну, сопротивляться самому себе — бесполезно, это вам любой онанист скажет. Поэтому я просто сжимаю руки в кулаки, предварительно накрепко убедив их, что они — мои и ничьи другие, и делаю несколько резких выпадов. Кажется, в область его неугомонных почек. Он охает и оседает. Можно подумать, что у него в ногах вата, а не опилки в крепдешиновых мешочках. Я бью снова. Он повисает на своих наручниках и роняет голову.
Ни один квадратный сантиметр его поверхности не должен избежать моих усилий — вот что главное для меня сейчас. Я это отлично понимаю и поэтому изо всех сил стараюсь, чтобы работа была выполнена на отлично. И еще очень важно попадать в такт с перестуком колес. О, вот колеса застучали быстрее, и работы мне прибавилось. И так эта нагрузка неожиданно свалилась на мою бедную голову, что я даже вспотел от натуги.
— Э, да ты че, шиздонулся, Тыднюк?! — орет кто-то сзади — Семирядченко. Каков урлобан: подкрался тихонько сзади и — в крик. Это, наверное, чтобы приколоть. Ладно уж, будем считать, что почти получилось…
Семирядченко отталкивает меня от сцыкуна. Довольно грубо, кстати
— Да ты его чуть не убил, придурок!
Слова «чуть не» действуют на меня угнетающе. Я грущу. Семирядченко заглядывает мне в глаза, бестолково щелкает ковырялками.
— Э, да ты никакой, солдат!.. Мля, шел бы ты спать. Смена караула. Понято. Нет проблем. Сцыкун тут же теряет для меня всякий интерес Бреду прочь.
— Ну и отделал! — бормочет сзади Семирядченко. — Блин, придется лепить горбатого, что при попытке к бегству…
Его проблемы. А кстати, кто он такой, этот «Семирядченко»? Может, и его?.. А че, нараз!..
Но облом оказывается сильнее. Я падаю мордой в полку и засыпаю. Последняя воспринятая перед пропастью эмоция в моем мозгу складывается из трех отдельных понятий: «ОЧЕНЬ!», «ХОЧЕТСЯ!», «ЕСТЬ!»…
Ненавижу чмырей. Этих скрытных ублюдков, которые всегда ломают комедию, отмазываются, играют в молчанку, но никогда не показывают свое истинное нутро. Никогда. Только тогда, когда неожиданно оказываются сзади, чтобы отомстить.
Сегодня я понял, почему я их так ненавижу — сильнее, чем любого зэка, чем самого западлистого офицера, чем чурбанов. Просто они непонятные. Те, остальные, они как я, хоть в чем-то. Всегда можно понять, чего они хотят, как себя поведут при разных раскладах, о чем они думают. С чмырями — все по-другому. Они в натуре — автоматы неизвестной системы.
Они знают о нас все. Мы о них не знаем ничего. Они знают наших телок, потому что сочиняют наши письма за нас; они знают нашу жизнь, потому что мы в припадках барской откровенности рассказывали им об этом; они знают наши привычки, потому что мы вколачивали в них это знание. Они знают наш мир. Мы — у них на ладони, мы — голые, даже без кожи, а они изучают нас, разглядывают, разделывают, как туши на бойне, и платят за это огромное знание мелочью — своей кровью и унижением. Но кровь — восстанавливается, унижение — забывается, а это знание остается навсегда. Они знают, каковы мы. Сами же они защищены тем, что спасает лучше любого бронежилета, — неизвестностью.
Что у них внутри? Когда выстрелит тот, когда сработает этот? Они никого из нас не пускают к себе. Их знание крутится между ними самими, они обмениваются информацией на непонятном языке в другом времени, в том, в котором нас нет. Их невозможно спалить на этом. Кот когда-то рассказывал мне о разных измерениях: дескать, есть миры, где их не три, как у нас, на Земле, а больше. Четыре. Пять. Сто. Миллион. И если трехмерный сейф кажется нам наглухо закрытым, то для существа из четырехмерного мира это просто ящик без одной стенки — бери, что хочешь. Так вот, чмыри, они за этой стенкой, которая для нас есть и которой нету для них. Между нами как будто то ментовское стекло, которое с одной стороны зеркало, а с другой прозрачное. И мы видим не чмырей, а только свои перекошенные рожи. А ОНИ видят НАС.
Я их боюсь. До coca под ложечкой, до холода в позвоночнике. Я пытаюсь их понять, пытаюсь залезть в их мир, заглянуть, хотя бы одним глазком. Но вижу только изуродованные, гнилые душонки, дряблые мускулы, пустые глазницы. Как будто неудавшегося себя. И это — страшно.
Но я — лось. А лосю не должно бояться никого, ни живого, ни мертвого Лось всегда обязан быть готовым к встрече с врагом, к встрече со смертью. На то он и лось. И если он знает, что в темноте его ждет эта хромая сучка, он выйдет из-под ламп и войдет во тьму, а то просто разобьет лампы. Чтобы встретиться с ней. Он не будет избегать этого, он не будет прятаться или отмазываться. Он выстрелит первый, чтобы грохнул выстрел в ответ, чтобы случилось то, что должно случиться. Иначе он не лось.