Ознакомительная версия.
В туалете по кафельному полу разливалась лужа красной мочи, корабликами в ней кружили ватные тампоны и окурки. Лужа «ударила» Наташе в нос, и она вдруг поняла, что туалет и есть тот источник страха, который молекулами разложения расползается по всем этажам, проникает в легкие и щиплет кишки в животе. Обходя лужу, она замочила кроссовки, и теперь от нее пахло так же, как и от всех остальных заложников, дышавших этим в течение нескольких дней. Живот снова свело.
Кто-то из журналистов присел на матрас, положил на коленку блокнот, нацелился в него карандашом. Напротив – женщины-заложницы, сверкали их голые коленки. Говорила одна – молодая блондинка, похожая на ее младшую сестру Ленку. А Ленка – вылитая фотомодель, работает стюардессой на международных авиалиниях. И не будь Ленка такой высокой и красивой, ее бы туда не взяли. Но Ленка ее летает, а эта – сидит тут и рассказывает про женщину, которая позавчера стала рожать, когда начался штурм. Женщина спряталась в шкафу с медицинским оборудованием, но снаряды из окна все равно добили ее и не успевшего родиться ребенка. Наташа представила, как испугался бы ребенок, родись он шкафу, из темного тесного живота попадя в тесноту наглухо запертого шкафа, в котором его мать пыталась принять позу эмбриона, чтобы занимать меньше места и сократить вероятность попадания осколков в их общее тело. Ребенок родился бы и увидел, что жизни после родов нет. Нет света, нет пространства, нет направлений. Есть только ненадежная дверь шкафа, в которую его мать упирается голыми коленками и не слышит его первого крика, потому что кричит сама. И крик этот – ее последний, но ребенок его не услышал. Его не защитил ни материнский живот, ни живот шкафа. Они, вообще, плохая защита от снарядов, пробивающих стены. Когда их нашли в шкафу, они лежали как два эмбриона.
Женщина в ситцевом халате приложила грязный платок к губам, хотя наверняка уже слышала эту историю. Другая посмотрела прямо в объектив. Она смотрела на Наташу глазами жертвы, которой уже нечего хотеть, нечего бояться, не во что верить и некого просить. Если снова начнется обстрел, она не спеша ляжет на пол вместе с другими, не станет искать шкафа, в котором можно укрыться от смерти, и тихонько умрет, жалобами никого не беспокоя и выполняя свою жертвенную роль, с которой уже смирилась, потому что лимит страха за эти дни был весь израсходован. В день захвата – шестнадцатого июня – боевики сгоняли в больницу всех жителей ближайших домов, прохожих, продавцов и покупателей с соседнего рынка. Эта женщина, смотрящая теперь в объектив, была торговкой. Ее жизнь не имеет значения даже для войны, и хорошего кадра не стоит. Ее забудут не сегодня – ее забыли уже вчера, потому что таких, как она – людей-невидимок – много, потому что жизнь их столь тиха и незаметна, что кажется, будто их нет. Но Наташа все равно зафиксирует ее жертвенность на пленке и продаст за хорошие деньги. Хорошие кадры – хорошие деньги. Вот так. И не надо морали.
Наташа поднялась на третий этаж и поскользнулась на чьем-то мозге. Она несколько раз шаркнула ногой по полу, чтобы очистить подошву. Отошла в сторону, прицелилась взглядом и увидела композицию – мозги, а рядом ботинок. Мозги – жидкой кучкой, ботинок – черный на шнуровке. Это – не мозг, вытекший из чьей-то пробитой головы, и не ботинок, слетевший с чьей-то оторванной ноги. Это – составные части композиции, без прошлого и принадлежности, без смысла и причин. Наташа взялась за корпус «Никона», поднесла его к лицу, посмотрела в окошко видоискателя, но нажать на кнопку не смогла. Плевать ей на мораль, просто не смогла.
Она пошла дальше по коридору. Кроссовки чавкали по липкой крови.
– Снимите потолок. – К ней подошла женщина в когда-то белом халате.
Наташа подняла голову – потолок был заляпан мясом. Такое она уже видела в общаге, когда соседка готовила для мужа отбивные. Наташа перевела взгляд на женщину – та давно не спала, зашивала, перевязывала и израсходовала все эмоции. Их заменила усталость.
– Они стреляли из БТРов, – сказала она, и ее голос разошелся трещинами. – Они стреляли в окна. Снаряды пробивали стены, попадали в коридор. А в коридоре были люди, понимаете? – Она подняла сухой палец, и Наташе показалось, что кожа на нем сейчас тоже пойдет трещинами. – Людей разрывало на куски... Снимите это! Вы слышите? Снимите!
Разувшись, чтобы не прилипать обувью к полу, заложницы отмыли его на первых двух этажах, еще не придя в себя после штурма. До третьего не добрались – не хватило воды и сил. Когда плен будет закончен, а заложники понимали, что когда-нибудь он будет закончен, неважно с каким исходом для них, все свидетельства их заточения и попыток освобождения будут смыты со стен, пола и потолка. Уже завтра они будут стерты из памяти других, их будут помнить только сами заложники – в мельчайших деталях, в цвете и до конца жизни. И чтобы смерть была ненапрасной, они хотели сохранить все детали на пленке. Они хотели снять слепок со смерти и со своих страданий. Хотели иметь доказательства, чтобы когда-нибудь другие поверили – безо всякого преувеличения с ними произошло то, во что поверить невозможно. И поэтому на каждом этаже, в каждой палате они просили Наташу: «Снимите это!»
– Вы слышите?! Снимите!
– Да не могу я это снять, – устало говорила она.
Это трудно снять. Это невозможно снять. С какого ракурса ни возьми, это – плохие кадры. Это – лужи крови на полу. Это – куски мяса на стенах. Можно быть превосходным фотографом, можно быть мастером своего дела, но нет тут композиции. Нет наводящих на смысл и говорящих деталей. Такую лужу можно разлить на скотоводческой бойне, и ни один штрих на стенах не намекнет на то, что тут были люди, что ребенок не родился, что мозг вытек, а кто-то потерял ботинок вместе с ногой. Такой фотографии не обойтись без подписи под ней – долгих слов, подробно в десяток строк рассказывающих про Буденновск, про штурм, про жизнь и про смерть. А она не была мастером слова. Она не признавала фотографий, требующих словесных объяснений. Нет в этом таланта, нет истории, и снимать это она не будет. Мораль тут ни при чем.
– А хотите в подвал? Там руки-ноги покалеченные... Хотите? – спросила женщина тоном гида, соблазняющего посетителя посмотреть дополнительные экспонаты музея.
– Не хочу, – ответила Наташа. – Но, не волнуйтесь, я сделаю хорошие кадры. Я все это сохраню... И все увидят... Вот увидите.
Женщина ничего не сказала, только сжала ее запястье. Тонкие, неровно выщипанные брови приподнялись, когда она посмотрела на наручные часы – кто-то ее уже ждал, но не сон.
Наташа поднялась на четвертый этаж. Родильное отделение. Из разбитого окна на нее пустыми окнами смотрит недостроенный дом. На полу – стекла и выбитые из стен кирпичи. Гинекологическое кресло выгнулось дугой, как женщина в родовой схватке, вывернуло подставки для ног, будто раздвинуло колени, расширяя проход для жизни, которая умрет, еще не родившись. Наташа выбрала ракурс и сделала кадр. Слов не надо, детали сами расскажут о том, что жизни после родов нет.
Она вернулась на нижние этажи. Ходила по коридорам, заполненным людьми, подмечала детали. Снимала боевиков с лицами, спрятанными под белым полотном с прорезями для глаз. Один обмотал марлевым бинтом нос и скулы. Наверное, решил, что густая черная борода – хорошая маскировка, и достаточно спрятать один только нос для того, чтобы быть не узнанным потом. Они позировали для нее, брали автоматы наперевес, смотрели в объектив так, как смотрятся в зеркало. Хотели, чтобы она прочла в их взглядах смелость и решимость, а она, глядя на них в объектив, будто в оптический прибор, способный разглядеть суть, как бы глубоко та ни была упрятана, видела страх на дне их глазных яблок. Он сидел притихший, маленьким зверьком в клетке из прутьев сетчатки. Она обоняла страх – от боевиков пахло так же, как от заложников, и так будет пахнуть всегда. По этому запаху она бы узнала их – без масок и через сотни тысяч лет. Прятаться бесполезно.
Боевики смешались с заложниками – сидели вперемешку на матрасах или стояли вдоль стен. Все вместе и вперемешку они боялись федеральных сил, штурмовавших больницу уже дважды. Боялись «кузнечиков», по приказу более крупных насекомых бивших по ним из БТРов в течение нескольких долгих часов. Мошками, запертыми в банке, заложники жались в коридорах, надеясь, что стены палат спасут их от снарядов. Выглядывали из окон, размахивая крыльями – белыми больничными простынями. Кричали. Но кузнечики не слышали их жужжания – у них был приказ. В этой энтомологической зарисовке, которая разыгрывалась в воображении Наташи, слушающей рассказы заложников, боевики играли роль пауков – опутывали мошек белыми простынями, выставляли щитами у окон. Мошки бились в стекла, махали простынями, жужжали, кузнечики выпускали по ним снаряды, ведь более крупные насекомые жужжали громче. И тогда они подружились – мошки и пауки. Подружились против кузнечиков. А еще пауки научили мошек прятаться.
Ознакомительная версия.