Грузно топая, Джамиля влезла в фургончик и села рядом, у изголовья:
— Мне с твоя хорошо… Привыкла я к мужской дух.
— А?
— Мне с твоя хорошо.
— Тоже к тебе привык, — сказал Павел Алексеевич.
— Четыре года до тебя без мужик жила — легко ли?
Павел Алексеевич лежал, уставившись в пожелтевшую марлю на крохотном оконце, где гудела и изнемогала летняя мошкара.
Послышался хруст веток под быстрыми ногами: Аполлинарьич торопился к кулешу. Джамиля сплюнула в угол:
— А этот… тьфу… Даже не посидел никогда с моя рядом.
— Бог с ним, Джамиля, — он старый.
— Не в том претензий — мало-мало говорил, совсем не говорил, не замечал: мужик я или баба. Брюка не заметил или шаровара. Ему только дело, дело давай, — она умело и ловко передразнила: — «Копай, копай, планета тебя не забудет!..» — и засмеялась, обрадовалась своему умению передать чужой голос.
На другой день Павлу Алексеевичу стало так худо, что он не смог подняться даже, когда услышал рокот вертолета, а плохонькая вертолетная площадка была совсем близко, за двумя кустами. Он лежал у самого фургончика на цветастом толстом одеяле. Рядом чайничек; Павел Алексеевич сел, сделал несколько глотков прямо из чайничного носика, сплюнул прель заварки — и тут из кустов в шумливом сопровождении Аполлинарьича и Джамили появились двое: вертолетчик и Томилин.
— Павел! — Томилин на ходу рывком сбрасывал рюкзак, а Павел Алексеевич, выронив чайник, кое-как поднимался с земли, чтобы обняться.
Аполлинарьич кричал:
— Эй, пошевеливайся!
— Чего?
— Чего, чего — таскать давай! — Аполлинарьич покрикивал на Джамилю: они перетаскивали из вертолета в фургончик консервы и концентраты.
А Томилин вытирал кулаком радостные слезы:
— Павел… Ах, Павел… Наконец-то. — Всегда и охотно жалующийся, Томилин рассказывал о невзгодах последнего времени: отравился рыбой и валялся в больнице, а пока он лечился и ел больничную кашу, сгорел барак; там, в огне, погибли замечательные неснашиваемые ботинки, погиб и старый верный чемодан с множеством кармашков (сгорели письма Аннушки: «Девичьи ее письма ко мне, их было четыре штуки, — такая утрата, Павел!»). В нескончаемом ряду невзгод он поместил и то, что Витюрка отбился на сторону, — вдовица, продавец винного отдела («Жуткая баба, Павел!») прибрала, кажется, Витюрку к рукам, пьют и поют романсы вместе, вдовица тоже гитарку щиплет. — … В общем, Витюрка как-никак пристроился. Да ведь я-то теперь совсем один остался — как жить, Павел, как жить?
— А я вот, брат, скрючился, — вяло сообщил Павел Алексеевич.
— И похудел как!.. — охнул Томилин.
Помолчали. Спровоцированная минутой встречи, выползла давняя сухая тоска, и, может, впервые в жизни Павел Алексеевич вдруг тоже пожаловался:
— Худо… Не выбраться мне из этих колодцев. — И Павел Алексеевич скрипнул зубами.
— Да что ты, Павел, да что ты! А куда же я — я ж к тебе прилетел со своей идеей, замечательная идея!
— Курева ты привез?
— А как же!
Аполлинарьич и Джамиля таскали теперь внутрь вертолета собранные за полгода мешочки с пробами грунта. Вертолетчик, попыхивая «Беломором», ходил взад-вперед и с любопытством чужака осматривал край земли, — он был, видно, новичок, даже наверняка новичок, уже хотя бы потому, что не знал Павла Алексеевича, а Павел Алексеевич не знал его. Оглянувшись на слоняющегося вертолетчика, Томилин вдруг потемнел лицом, глаз его задергался в тике, он зашептал:
— Павел… Слышишь, Павел, — ты уж прости меня, я проболтался твоим стервецам, что ты здесь.
— Спятил, что ли? — Павел Алексеевич еще раз скрипнул зубами.
— Прости: ты же знаешь, я слабый… Они и так расспрашивали и этак. Как оводы. Потом этот твой здоровяк — Васька — взял меня за грудь и тряс, тряс, пуговицы оборвал…
Томилин вздохнул. Добавил:
— Как бы завтра с вертолетом не прибыли — хамы!
Павел Алексеевич молчал.
А Томилин торопливо заговорил про свою идею:
— Давай, Павел, вернемся в Россию — вернемся в большой город, можно в Москву. Я ведь Москву знаю… будем там жить-поживать вдвоем. Представь на минутку: два тихих, стареющих холостяка, мы отправляемся с утра на какую-нибудь службу. Нет, работа сидячая, непыльная — вполне пенсионерская. Зато после трудов мирно прогуливаемся по парку со свежими газетами в руках, сидим на скамейке…
Павел Алексеевич охнул, резь в кишечнике согнула его пополам; он схватился руками за низ живота, минуту корчился, потом кое-как поднялся и побрел в кусты. «Сейчас вернусь!» — хрипло крикнул он, а Томилин продолжал говорить ему вслед, не в силах так сразу переключиться и прервать мечту:
— … Если в Москве, то мы сходим на могилу к моей Аннушке — нет, нет, мы не будем таскаться туда часто — таскаться по кладбищам — это последнее дело, мы будем в цирк ходить, в оперетту, а?
Тайга потемнела, небо задергивалось, а тяжелые ели начинали свой медленный и угрюмый раскач (если погоды не будет, не будет и завтрашнего вертолета). Павел Алексеевич, втискиваясь в кусты, еле двигая ослабевшими ногами, опять крикнул:
— Сейчас я… Погоди.
Они прибыли: Василий, Георгий и с ними, третьим, незнакомый и смущающийся молоденький паренек — тоже сын Павла Алексеевича, звали они его Андрейкой. Было солнечно.
— Здорово, батя. А вот и мы, старый прохиндей, — уж не думал ли ты, однако, от нас скрыться?! — закричал, загоготал Василий, знакомой развалочкои сразу же направляясь к выложенному одеялу, где лежал Павел Алексеевич. На ходу сын выпячивал грудь, играл плечами: удивительно, но недоспавшим или потасканным Василий никогда не выглядел, кровь с молоком.
Изнуренный резью, Павел Алексеевич дремал, но тут сел, смаргивая накатившие от слабости слезы; он улыбнулся сыновьям и сел по-иному, привалившись спиной к пню. Стояли. И солнце сияло. Третий, который Андрейка, смущался, приглаживая пробивающиеся прозрачные усики. Павел Алексеевич помнил его совсем малым мальчиком, года два ему было, когда Павел Алексеевич сбежал по зову тайги, и конечно же много воды утекло, и он мог узнать теперь сына только по имени.
Василий и Георгий закурили. Они так и схватились за сигареты, — руки Василия от ожидания выпивки подрагивали, и он с свирепым треском выудил наконец спичку из коробка.
— Денег, Вася, у меня совсем мало, — произнес негромко и как-то виновато Павел Алексеевич.
— То есть?
— С деньгами тут плохо.
Павел Алексеевич вытащил из кармана своей куртки рубли, все, что были.
— И выпивки нет?
— Нет…
Василий нагнулся, взял и, конечно, заметил грубовато и порицающе — жмешься, мол, батя. А лицо Андрейки (он был из них самый младший) при виде изымаемых денег залилось краской.
— Ничего, ничего, — приободрял братьев веселый Георгий. — Мы потрясем батю к вечеру ближе. Мы еще потрясем! Эта мелкая рвань нам только для разбега.
Павел Алексеевич был слабеющий, теряющий волю человек, а они не понимали, и тем сильнее выпирало их не столько даже нежелание, сколько неумение щадить. Андрейка разглядывал Павла Алексеевича иначе: вот, мол, мой отец. Он и усики приглаживал, и смущался, но и он скрыть не сумел, и разочарование, поначалу робкое, уже вылезало наружу. Он, правда, поздоровался. Он приблизился. Он хотел что-то сказать.
— У меня… — Андрейка запнулся, — …у меня ты рисовался в голове знаешь каким — сильным и могучим.
— Болен я. — Павел Алексеевич мягко посмотрел на сына.
Помолчали.
— Не из-за денег прилетел, я прилетел тебя посмотреть… честное слово.
— Надо, надо посмотреть, — подхватил Василий. — Отец у нас особый. Других таких, Андрейка, может, и вовсе нет. Он знает жизнь до точки, а уж если начнет про тайгу рассказывать — закачаешься!
Георгий вмешался:
— Батя, Андрейку узнал и нашел я!.. Вижу, возле бульдозера морда чем-то очень знакомая. Дай подойду ближе. И глаза не глаза, и нос не нос, а что-то есть. Расспрашиваю — кто? откуда? Так и есть: братан!
— Не из-за денег я прилетел, — повторил ломающимся баском Андрейка.
Работать они, разумеется, тут, на краю земли, и не помышляли, не за тем прилетели, и подвижник Аполлинарьич на их счет здорово промахнулся — он вился вокруг них, уговаривал, он даже лебезил: «Ребята… Вы ж такие орлы… Поработайте», — а ребята посмеивались и отвечали ему, что времени у них никак нет и что орлы любят летать, но не работать. Павел Алексеевич впал в дрему. А погода устоялась. Ребята, конечно, томились. Сообразив, что ларька здесь нет и что денег у папаши как никогда мало, они стали принюхиваться и вскоре обнаружили самогонку Джамили. «Шайтаны, шайтаны!» — криком кричала взбеленившаяся татарка, на что они опять же не без суровости ответили, что они не шайтаны, а орлы. Нашелся и стакан. Прикончив двухнедельный татаркин запас, орлы тут же забили крыльями и стали приставать к жующим консервы вертолетчикам — и к первому, и ко второму — полетим, мол, из этой глухомани немедленно, и с каких это, мол, пор вертолеты стали отправляться по часам, как поезда. Тут впал в раж Аполлинарьич.