Награждали в войну и в первое время после войны шедро, но настоящие фронтовики знали, что это бывает, если сказать мягко, «не всегда справедливо». Как говаривали на фронте: «Чем ближе к писарю, тем больше наград…».
Так что поначалу, когда ректор только произнес фамилию никому не известной медсестры Домбровской, притом довольно красивой молодой женщины, стоящей на сцене, многие фронтовики усмехнулись, а когда ректор сказал, что она прошла путь со штурмовым батальоном морской пехоты, ухмылки тут же стерло с их лиц. Все понимали, что там, где люди идут из боя в бой, «блат» не пляшет, до него просто никому нет дела. Когда ректор вручил орден Александре, зал потрясли аплодисменты. Никогда, ни до, ни после, Александра не слышала ничего подобного в свой адрес. Маленький генерал выполнил свое обещание, но это не радовало Александру. Орден радовал, а вот от того, что он был напрямую связан с маленьким генералом, ей было не по себе.
Прежде мама восхищалась Сашенькиными наградами, говорила: «Отец был бы счастлив», а новый орден ей не понравился. Прежние ордена Анна Карповна гладила, а к этому даже не прикоснулась. Посмотрела и сказала: «Терпеть лысого не могу». На ордене был барельеф вождя всех народов.
— Так что, не носить? — спросила Александра с вызовом.
— Носи, еще как носи! Это я так, от бессилия…
Дочь обратила внимание, что с годами, а матери было уже за шестьдесят, в ней стало иногда вспыхивать негодование, какая-то гордыня, иногда даже отдающая спесью. Это так непохоже на прежнюю маму, что Caше было странно и не очень приятно видеть и слышать все это.
— Ты должна получить высшее образование, должна стать человеком, чтоб они все знали свое место. Большим человеком!
— Ма, что ты говоришь? Зачем мне быть большим человеком? Начальником, что ли? Врачом я согласна, а кем еще?
— Ну хоть профессором в крайнем случае! — При этом глаза мамы загорелись таким яростным светом, что было понятно — она не шутит. Все это глубоко выстрадано и выношено ею, только она все прятала до поры до времени, все держала в себе, а сейчас силы уж не те, вот и выплескивается наружу… «Змири хордыню, доню», — говорила мама Сашеньке, когда та была маленькая, а сама, выходит, не смирила, значит, это не так просто.
Лет через сорок, когда уже бушевала перестройка,[7] Александра Александровна как-то подошла к стоянке такси у своего дома на Комсомольском проспекте. Подкатила машина, но Александру опередил какой-то парнишка лет шестнадцати, открыл дверцу и громко спросил водителя: «Шеф, за два „лысых“ до чучела дотрясешь?» Водитель согласился, и они отъехали, а Александра целый день не могла понять сказанное мальчишкой, пока не вернулась вечером домой и не спросила внучку.
— Ба, ну чего тут непонятно? Он спросил: «За два рубля до памятника Марксу довезешь?» Возьми рубль. — Она подала ей металлический рубль. — Посмотри, Ленин-то лысый, вот он и спросил.
— Спасибо, Аня. Боже, как время летит и все меняет! — засмеялась Александра Александровна. — Твоя прабабушка Анна Карповна тоже так его называла, а вы с ней похожи как две капли воды!
4 июня 1947 года температура воздуха в Москве опустилась до нуля градусов и выпал снег. Зато в июле жара стояла африканская. Асфальт плавился под жгучим солнцем, и на проезжей части улиц в центре Москвы вырисовывались черные следы автомобильных шин, а гужевой транспорт днем не пускали в центр, потому что лошади оставляли на асфальте следы копыт. В стоячем знойном воздухе пахло гудроном — этот запах был самым стойким и как бы подавлявшим все другие запахи, хотя и других было много. Например, у многочисленных тележек с газированной водой пахло апельсиновым и вишневым сиропом, правильнее сказать, эссенцией, которую продавщицы в залапанных белых халатах скупо наливали в каждый следующий граненый стакан, прежде чем нажать на ручку сифона и наполнить его шипучей, пузырящейся водою, такой желанной на этой жаре! А от лоточниц мороженого, которые носили тяжелые фанерные лотки на перекинутых за шею ремнях, пахло молоком и горной свежестью тающего льда. Когда лоточницы становились «на точку», то подставляли под лотки легонькие козла с брезентовой столешницей, а сняв тяжесть, каждая женщина потом еще долго вертела шеей, восстанавливая кровообращение. Торговали с лотков и пирожками, и папиросами. Словом, жизнь в столице кипела. За два года после войны Москва прибрала почти все разрушенное, даже кладбище сбитых самолетов осталось всего одно — в Ховрине.
В Москву тянулись люди со всей страны, старались зацепиться в столице изо всех сил, смиряясь и с теснотой, и с обидой. К лету 1947 года население Москвы, по сравнению с довоенным, увеличилось почти на полтора миллиона человек и перешагнуло пятимиллионный рубеж. По вечерам в парках гремела танцевальная музыка — иногда крутили пластинки, а чаще всего играл духовой оркестр. На танцплощадках пахло духами, пудрой, одеколоном, там, казалось, сам воздух был напоен страстями, весельем и отвагой. Время от времени вспыхивали короткие драки. Короткие потому, что с ними научились правильно бороться: как только начиналась драка — тут же замолкала музыка, и получалось так, что драчуны оказывались не против друг друга, а против всех, во вред всем. Среди кавалеров на танцплощадках было много совсем молоденьких безусых, но были и фронтовики при орденах. За ордена еще платили от пяти до двадцати пяти рублей, в зависимости от статуса ордена. Платили и за ранения; как почетный знак отличия носили специальные нашивки. Легкораненые — красные, тяжело — золотые. Орденоносцы имели право на бесплатный проезд раз в году в любую точку страны на поездах и пароходах в оба конца, а в трамвае они могли ездить бесплатно круглый год. В ходу еще были красные тридцатки, почему-то эта купюра запомнилась всем, кто имел дело с деньгами до декабрьской реформы 1947 года. В те дни люди больше всего ценили хорошую еду, а одежда, мебель и прочее были на втором плане. К богатству и «богатеньким» большинство относилось с брезгливым презрением: война научила многих отличать подлинные ценности от мнимых, все понимали, что нажились на войне только безусловные негодяи. Больше денег ценились карточки, как продовольственные, так и промтоварные. Деньги еще не стали как бы настоящими деньгами, и люди старались не тратить копейку на виду, жили скромненько. Возникший в последний военный год духовный подъем нации пока еще не иссяк, но шел на спад.
Среди личных житейских соображений люди думали и об общем: «Неужели и в этом году будет неурожай?!» Все знали, что на Украине, на юге России, в Поволжье и в Черноземье голод, но говорили об этом шепотом и то только между своими.[8]
Минуло всего два года, как отпраздновали Победу, и не то чтобы стали ее забывать, а сначала как бы не упоминать всуе, вроде из добрых побуждений. Прославившиеся в войну командующие были отосланы из Москвы кто куда, как говорилось, «на новое место работы», хотя все понимали — в почетную ссылку. Правильно истолковав такой сигнал высшей власти, отсидевшиеся в тылу начальнички всех рангов и уровней, все напористее не подпускали фронтовиков к рычагам управления. Все громче раздавались их голоса: «Хватит жить былыми заслугами!» Сначала отменили нашивки за ранения, следом — оплату за ордена, а там и день победы стали писать с маленькой буквы, по аналогии с написанием в Указе, опубликованном в газете «Известия».[9]
Лишь к июлю 1947 года Александра собралась поехать в поселок, где когда-то было выдано ей свидетельство о регистрации брака с Домбровским Адамом Сигизмундовичем, поселок, вблизи которого был их ППГ третьей линии, замаскированный в оврагах, в то место на земле, где началось для нее все самое главное в ее жизни, едва началось и внезапно закончилось… Не стало у нее Адама, и усатый К. К. Грищук перевез ее, как истукана, к месту новой дислокации вверенного ему госпиталя.
Ко времени отъезда в поселок Александра освоилась на кафедре Медицинского института, в который ее должны были зачислить студенткой в конце августа, и даже начала готовиться к сдаче «хвостов» по общеобразовательным дисциплинам. Заведующий кафедрой Папиков скрепя сердце дал своей лаборантке отпуск на семь дней:
— Опасно, Саша. Голод, урки…
— Не опасней, чем на фронте, — буркнула в сторону Александра.
— Как сказать! — расслышал ее Папиков. — На фронте все ясней: и враги, и друзья. Там четкая линия: свои — чужие. А здесь вроде все свои на первый взгляд…
Деловой Ираклий Соломонович от поездки не отговаривал, а только снабдил Александру шоколадом, галетами, чаем, колотым сахаром, американским сухим молоком в крохотных брикетиках.
— Я даю все легенькое. Такое не пропадет, а сил добавит. И еще бумажку тебе выписал на всякий случай. — Горшков вручил Александре удостоверение на бланке госпиталя, из которого следовало, что податель сего, Домбровская Александра Александровна, направляется Н-ским госпиталем Москвы в такую-то область и такой-то поселок «для ознакомления на местах с опытом боевой славы»… Чьей славы и для чего понадобилось «ознакомление», из бумаги было не ясно, зато стояла внушительная подпись: генерал-майор И. С. Горшков — и круглая печать с гербом.