ДЕКАБРЬ
Тинейджером я остро чувствовал, что не могу так жить: в Африке люди голодают, а я тут в роскоши купаюсь. Много вечеров я провел, гоняя «The Wall» [5] и переживая несправедливость мира. Я видел, что он устроен жестоко и неправильно, но мучительно не знал, как его переделать. А потом вдруг чувство, что так жить нельзя, ушло. Так же внезапно, как и навалилось. А уж сегодня у меня этих мыслей и в помине нет. Теперешнее мое благосостояние сопоставимо, я полагаю, с достатком большинства африканцев. Живу я тем, что сумел сегодня добыть. Я охотник и собиратель. На то, чтобы обеспечить себя водой, у меня уходит столько же времени, сколько у среднего африканца. Если я умираю от жажды, то, бывает, наполняю бутылку прямо из ближайшего болота, но вода там коричневая, стоячая, она тухла тысячу лет, наверное, поэтому я предпочитаю ходить к какому-нибудь из здешних ручьев. Но они ненадежны. Иногда в них так мало воды, что не знаешь, как ее набрать. Сам ты теперь Африка, говорю я себе. Как и она, ты недоразвит (за исключением полового органа, который, скорее, переразвит) и так же вызываешь у окружающего мира желание тебе помочь, но, точь-в-точь как гордая Африка, требуешь права по-своему решать свои проблемы. Между Африкой и мной есть одно существенное различие; она любит, когда людей много, а я их вообще не выношу. Африка только и мечтает, чтоб везде толпились друзья, родня и знакомые, ну а я не желаю знаться ни с приятелями, ни с семьей, ни с кем вообще. За вычетом этого пункта, мы с Африкой похожи как две капли воды.
Я трачу, как уже сказал, уйму времени, чтобы обеспечить себя водой. Не говоря уж о молоке. Но договор действует. Директор «ICA», как и обещал, ставит для меня молоко за помойкой, а я забираю его. Так что жидкостью организм насыщен. Витамины и минералы я получаю из молока и мамаши Бонго, ее у меня пока достаточно. А вот потребность в сладком не удовлетворена никак. Я не держал во рту сладкого с тех пор, как сошли последние ягоды, то есть больше месяца. Из-за этого я сделался каким-то беспокойным. Как и все остальные, я — отлаженный высокоточный механизм, который надлежит в нужный момент смазывать в определенных местах. Избыток, равно как и недостаток чего-то, вызывает сбои в организме. Без сахара я хирею, а когда вдруг обнаруживаю, что вот уже несколько часов хожу кругами вокруг палатки, как больной зверь, и неотвязно думаю только о сахаре, пугаюсь всерьез и, проведя сколько-то дней в таком нервозном состоянии, беру с собой Бонго и спускаюсь к дому Дюссельдорфа. Из своих наблюдений я помню, что шоколад он хранит в доме. Наш добрейший Дюссельдорф помешан на шоколаде. А Бонго я научил носить поклажу. Из шкуры его матери я сшил две сумки, или торбы, или как их там назвать, которые я кладу ему на спину и скрепляю под брюхом. Держатся прекрасно, и Бонго вроде не в обиде. Он на все готов, лишь бы я брал его с собой. Бонго мой грузовой лось. И таскает дрова, воду, молоко, как будто сроду ничем другим не занимался. Мы долго следим за Дюссельдорфом, укрывшись в его саду. Он всецело поглощен новой моделью. Какой именно, я не вижу, но Дюссельдорф вооружен пинцетом и клеем и с головой ушел в работу. Он недавно куда-то ездил, догадываюсь я. На кухонном столе лежит самая большая шоколадка «Тоблерон», какая только бывает в продаже. Весом в четыре с половиной килограмма, длиной больше метра и толстая, как мое бедро. Я часто видел такие. В аэропорту «Каструп» и в других, куда я регулярно попадал по служебной необходимости, пока не переселился в лес. Но сам я всегда покупал только маленькие. Ни разу не отважился на такой поступок, не купил эту громадину. Образцово-показательность мешала, думаю я. Вечная пай-мальчиковость. Маленькие шоколадки, они правильные. Их покупают как знак того, что отец думает о своей семье. Помнит о ней. Заботится. А вот гигантский «Тоблерон» неправильный, он слишком велик. Чрезмерен. В человеке, который такое покупает, можно заподозрить изъян. Или у него проблемы с питанием. Или он одинок. Или со странностями. Он, знаете ли, может оказаться каким угодно. Я замечаю, что эта черта Дюссельдорфа вызывает у меня уважение. В смысле, его умение мыслить масштабно. И он сегодня проветривает: дверь в сад приоткрыта. А проветривает он потому, что курит. Занятно: даже курильщики, которые живут одни, и те теперь проветривают. Вот до чего дошло. Но мне это на руку. Велев Бонго тихо ждать за кустом, я крадучись подбираюсь к двери, шмыгаю внутрь и по-пластунски ползу через кухню к «Тоблерону», к огромной шоколадной глыбе, которую вожделею каждой клеточкой своего тела, тут речь не просто о желании — у меня острейшее сахарное голодание, организм углеводов не просит, а требует, а этот «батончик» шоколада обеспечит меня сахаром на месяцы, на год, возможно, поэтому я вытягиваю руку и сдвигаю колосса к краю, ближе, ближе, пока наконец он не ложится, раскачиваясь, на самом краешке, я действую бесшумно, это всегда отличало нас, охотников и собирателей, — вот уже сорок тысяч лет мы не шумим на работе; теперь шоколад, считай, у меня в руках, я вытягиваюсь и, вытянувшись, не слышу, что Дюссельдорф встает и идет на кухню, я поглощен делом и отсекаю все посторонние звуки, к которым по нелепой, но роковой ошибке причисляю и шаги Дюссельдорфа, — и в результате я как последний дурак ни о чем не подозреваю до тех самых пор, пока Дюссельдорф не возникает на пороге, видит, что происходит, кидается к столу, хватает шоколад, и между нами завязывается бой. Я держу добычу обеими руками, Дюссельдорф с другого конца вцепляется в шоколадину мертвой хваткой: мужчина против мужчины, классический вариант, теоретически я, несомненно, сильнее Дюссельдорфа, однако, к моему изумлению, шоколадная плита вдруг оказывается у него в руках, и ею он несколько раз бьет меня по голове. Свет меркнет, а когда сознание возвращается, я лежу — увы и ах! — связанный по рукам и ногам, на полу кухни Дюссельдорфа, застланной, как выяснилось при близком рассмотрении, коричневым линолеумом.
Проходит час, второй, по звукам из гостиной слышно, что Дюссельдорф как ни чем не бывало продолжил свои занятия. Бросив меня тут валяться. Такой уровень самодостаточности мне даже импонирует.
Он, так сказать, истинный мономан.
— Что вы мастерите? — не выдерживаю я наконец.
В ответ те же звуки.
— Я полагаю, это ты таскал из подвала варенье и мясо, — говорит он.
— Боюсь, вы правы, — говорю я. — Был момент, я заимствовал кое-что по мелочи, но давно завязал с этим.
— Ты завязал, потому что я установил сигнализацию, — говорит Дюссельдорф.
— Скорей всего, ваша правда, — соглашаюсь я.
— А теперь снова развязал? — говорит он.
— У меня критическая нехватка углеводов в организме, — говорю я. — Мне срочно нужен сахар.
Он возвращается на кухню, открывает «Тоблерон», отрезает ножом кусок. И дает его мне. Прямо в рот.
Ого-го! — ликует тело. Сахар! По телу разливается тихое блаженство. Как же мало нам нужно. Так вот мы устроены, чертовски банально.
Дюссельдорф уходит назад в гостиную.
— Так вы клеите модели? — пробую я продолжить беседу.
— Клею, — отвечает Дюссельдорф.
Я полагал, что он скажет еще что-нибудь, поэтому лежу тихо, но он, очевидно, свое уже сказал.
— А что вы клеите? — спрашиваю я еще погодя.
Мне слышно, что он кладет что-то на стол, потом становится тихо.
Раздражен, наверно, думается мне.
— Я клею немецкую машину «Штейер» тысяча пятьсот А-сто один, — наконец сообщает он.
Я жду продолжения, но снова тишина.
— Интересно, — говорю тогда я.
— Немцы в начале войны давили очень мощно, — говорит он, — В большой мере это объясняется их классной техникой. У них на вооружении были качественные машины, отличные танки, прекрасные самолеты и так далее.
Снова тишина.
— Насколько я помню, в конце войны дела у них пошли неважно, — отвечаю я и начинаю бесшумно отползать к двери в сад.
— Да, — говорит Дюссельдорф, — неважно. Но поначалу все было хорошо. И у них, повторюсь, были отличные автомобили. Модель, которую я сейчас клею, производилась в Австрии в пяти весовых модификациях, конкретно эта весила полторы тонны, и ее охотно использовали как штабную и санитарную машину, да и в качестве тягача тоже.
— Машина на все случаи, — отзываюсь я.
— Совершенно верно, — говорит Дюссельдорф. — Полноприводная. Объем двигателя три с половиной литра. Восемьдесят пять лошадиных сил.
— Вот оно что, — поддакиваю я уже от двери, где и обнаруживается, что предусмотрительный Дюссельдорф накрепко привязал меня за ногу к батарее под кухонным столом. Мне едва удается высунуть наружу нос и подать Бонго сигнал, чтоб он подошел. Этот самый послушный в истории человечества лось как вкопанный стоит за тем самым кустом, где я его оставил. Но теперь он тихо пересекает лужайку и приходит мне на подмогу. Я высовываю наружу руки, и Бонго принимается мусолить и жевать веревку, которая стягивает их.