— Во всяком случае, так мне говорил Пьер, — торопливо произнес я, пока нотариус, вздыхая, тер свой длинный нос защитника крайних взглядов.
— Наверно, вам хотелось бы побыть тут одному? — спросил Толон, заметив мою растерянность. — Трудно сосредоточиться при посторонних, без нас и без наших разговоров вам будет легче что-нибудь найти. Ну так как?
Я не торопился с ответом, хотя понимал, что славный малый предлагает мне в одиночестве помолиться за душу умершего друга, но в конце концов согласился отпустить и его, и нотариуса, если, конечно, они не возражают. По правде говоря, мне не терпелось захлопнуть дверь и заняться книгами и блокнотами Пьера. Вдруг среди них попадется что-то такое, что лучше было бы уберечь от жадного любопытства полицейских? Не медля ни секунды, Толон вручил мне ключи и воск, чтобы я сам потом запечатал дверь.
— Заприте, — сказал он, — а за ключами я зайду к вам завтра в «Королевский».
Мне оставалось лишь поблагодарить его. Однако Беше, мечтавший поскорее уйти, все же задержался и сказал:
— Мы должны еще кое-что уточнить. В завещании Пьер пишет о своей боязни быть погребенным заживо и просит вскрыть ему вены. Вы можете это сделать?
Я ответил, что после аутопсии нужда в подобных мерах отпадет, и он тут же со мной согласился, явно обрадовавшись.
Беше и Толон отбыли. Постепенно, пока они спускались по лестнице, стихли их голоса и шаги, и тяжелая давящая городская тишина заполнила похожую на склеп комнату с разбросанными повсюду вещами. Время от времени в шорох экипажей и машин за окном врывался колокольный перезвон, и это все. Вот, значит, где прошли последние часы Пьера! Я сел в изножье кровати и положил руку на простыню. Она показалась мне теплой. В комнате пахло благовонными палочками и нечистотами. Раскрыв постель, я не удивился, обнаружив алые носки, которые Пьер всегда носил вместе с яркими египетскими шлепанцами бабушами. Дюжина пар носков под дюжину пар шлепанцев — запасся на всю жизнь, восторгался он.
— Найдешь свой цвет, держись за него.
Большая часть книг — с экслибрисами, из домашней библиотеки — была мне известна. Блокноты оказались чистыми, и я понял, что все мало-мальски важное находится у Сильвии. Или в полиции. Несколько деловых писем остались в тумбочке. Счета. Рекламные проспекты с набережной Орсе.[22]
В ванной по обыкновению царил чудовищный беспорядок: на валявшемся возле bidet,[23] скомканном полотенце краснели следы губной помады, очень темного малинового оттенка, о чем-то напомнившего мне — но о чем?
Вернувшись в комнату, я пересчитал сигарные окурки в большой пепельнице. Судя по их количеству, здесь не убирали по меньшей мере неделю. Очевидно, стакан из ванной комнаты тоже довольно давно не мыли. От него шел едва уловимый запах чего-то алкогольного — то ли жидкости для полоскания рта, то ли зубной пасты, то ли джина, то ли люминала. Не знаю. Внезапно меня осенило, и я взял из пепельницы сигаретные окурки, которые были тоньше остальных. На золоченой бумаге отпечаталась та же темно-красная помада. У Пьера сигареты этого сорта не водились, а его сестра не курила вовсе. Пришлось напрячь память, потому что я наверняка знал женщину, предпочитавшую сигареты с эффектным золотым ободком — она наполняла их сухим гашишем, предварительно проткнув по всей длине булавкой, а потом замазав дырки слюной. Это же Сабина! Сердце у меня подскочило от радости при мысли, что, возможно, это она навещала Пьера и, не исключено, еще не уехала из Авиньона. И малиновая губная помада — ее любимая, и как говорила Сильвия, эта помада троюродная сестра артериальной крови. Мысленно я пометил себе, что надо позвонить старому Банко, если он, конечно, сейчас в шато. А вдруг он уже умер? Да нет, банкиры не умирают. Почему-то мне показалось, что Сабины скорее всего уже нет в Авиньоне; обычно она не задерживалась на одном месте дольше нескольких дней. Этой загадочной и вольной, как ветер, женщине ничего не стоило отправиться с цыганами в Венгрию или присоединиться к каравану, неторопливо одолевающему дорогу специй в пустыне. Много лет наши пути не пересекались. Возможно, нас ждет встреча в Авиньоне — из-за ухода Пьера.
Я стоял перед картой смерти, стараясь скопировать позу Пьера, который обычно закладывал руки за спину и задумчиво склонял набок голову. Мне хотелось уловить его мысли. На карте не было дат — фиксировался лишь факт смерти человека, который, умирая, становился на ней очередной точкой. Но когда я охватил взглядом всю схему на стене, то как будто приблизился к пониманию того, с какими мыслями Пьер прибавлял еще одно имя к уже имеющимся. У каждого человека, считал он, должен быть свой календарь смерти, выполненный по этому принципу. Кстати, военный мемориал никогда не бывает столь наглядным, потому что показывает слишком общую картину. Ощущаешь масштабность, вот и все. А тут я ясно видел, как одна смерть за другой горьким грузом ложились на сердце Пьеру, и как они, словно песчинки в песочных часах, постепенно накапливались в его душе и памяти, пока он не почувствовал, что получил достаточно знаний для собственной смерти. Стоит человеку понять, что он не вечен, и начинается новый, взрослый период в его жизни — Пьер неустанно повторял это утверждение Аккада. Да, таков истинный смысл карты, перед которой он в задумчивости расхаживал многие месяцы и годы. Каждое имя — целое созвездие воспоминаний, из которых он рассчитывал извлечь некую философскую сущность, которая должна была, так сказать, просветить его насчет собственной смерти и дать возможность проникновенно и правдиво написать о ней. Грандиозный замысел — и глубоко запавший ему в душу.
Год за годом Пьер присылал мне небольшие фрагменты автобиографического предисловия, которое собирался назвать «Биография водной стихии», потому что его астрологическим знаком были Рыбы — моим тоже. Один из фрагментов, написанный быстрым летящим почерком, я постоянно носил с собой в бумажнике. «Если бы мне потребовалось нарисовать точный, не искаженный зеркалами портрет Пьера де Ногаре, то я начал бы с утверждения, что его любимое слово — «сомнительный»: все им написанное и придуманное притягивается к этому слову или отталкивается от него, словно оно — Полярная звезда. Не будучи по духу и пристрастиям сенсуалистом, он был ревностным эпикурейцем. И лучшие, и худшие его качества сформировались главным образом под влиянием сестры — ибо он безуспешно старался не любить ее. Не было ничего важнее в жизни Пьера, и в то же время, как ему самому всегда казалось, это очень ограничивало его — пока он не поселился в Египте и не стал учеником мыслителя-гностика Аккада. Кроме сестры он любил еще только одного человека, который отвечал ему тем же, с искренней, спокойной преданностью — и который так же беззаветно любил его сестру. Каждый из нас в сущности не воспринимал себя отдельно от остальных, остро и полно ощущая любовные эмоции и щедро одаривая ими друг друга. Достигнуть этого равновесия было бы невозможно без труднейшей борьбы с личными представлениями о том, что дозволено, что разумно и необходимо. Триумвират победил, однако оказался отрезанным от мира, и многие годы они вели якобы открытую жизнь, которая почти не имела смысла за пределами их отношений. Счастливая троица любовников. По крайней мере, он имел смелость так говорить».
В гостиничном номере больше не было ничего примечательного для изысканий детектива, но я тянул время, наслаждаясь видом знакомых, милых сердцу вещей друга. Я знал, что больше сюда не вернусь, да и печать с дверей в конце концов снимут, а вещи переедут в какой-нибудь сарай или чулан Верфеля и довольно скоро утратят свою индивидуальность. Смерть Пьера придала им трагическую значительность, какой они сами по себе не имели. На обложке книги Свифта я увидел надпись, сделанную рукой Роба Сатклиффа. «Короткая история N, который, чтобы избежать связи с сестрой, как дурак заставил себя влюбиться в берлинскую актрису, весьма романтичную особу, под видом шофера следующую за ним по всей Европе в машине своего мужа. В Загребе она стреляет в него, но револьвер дает осечку, и N сбивает ее с ног зонтиком. Сам он приехал в Загреб изучать Кабаллу под руководством иудейского мудреца, про которого узнал от цюрихского психиатра. Когда актриса пытается заплатить ему и вытаскивает толстую, как сэндвич, пачку банкнот, этот жест как будто не оставляет его равнодушным, и он везет ее в свой отель, однако на рассвете бежит на север в украденной машине».
Сюжет и стиль изложения типичны для Роба. В шато половина книг попорчена подобными короткими записями — сюжетами будущих рассказов и романов. Это очень раздражало Тоби, тем более что Сатклифф этих сюжетов не использовал. Его вдруг осеняло, как это, наверное, происходило с авторами лимериков, но интерес к возникшей было идее быстро остывал и не возвращался. Я поискал на карте смерти его имя. Вот оно. Роберт Сатклифф. Любопытно, сколько пройдет времени, прежде чем какой-нибудь ученый муж попросит разрешения покопаться в верфельских документах? Слава Сатклиффа растет.