Но кроме «нет» от нее ничего нельзя было добиться. «Нет» и «нет», и снова «нет». Я приступил к тому, к чему, как я считал, меня призывали. Элизабет плачет, Бригитта наблюдает. Неожиданно я почувствовал такое возбуждение от всего этого — от пыхтения, от каких-то звериных звуков, которые производим мы, все трое, от того, что мы все втроем делаем — что от сомнений не остается и следа, и я знаю, что способен на все, и что я этого хочу, что я буду! Почему бы не с четырьмя девушками, не с пятью… «Кто, как не безнравственный, может полагать, что, если нужно удовлетворить чье-то страстное желание, это должно быть сделано немедленно? Да, самая дорогая, самая милая, самая драгоценная девочка, это и есть тот самый закон, по которому мы трое решили — согласились — жить!» К этому моменту я уже на полпути к Грик-стрит. Я останавливаюсь, чтобы подумать, что мне написать Элизабет дальше на бездонную тему моего порока, и поразмышлять об этой непостижимой Бригитте. Неужели ее не мучают угрызения совести? Неужели она не испытывает стыда? Не знает, что такое преданность? Наверное, она уже прочла мое недописанное письмо, оставленное в «Оливетти», которое несомненно произведет на нее впечатление.
В комнатушке над китайской прачечной я решил попытать счастья с тридцатишиллинговой увядающей проституткой из лондонских низов, которую зовут Терри-Проститутка. Она называет меня «сексуальным ублюдком», и ее беспредельная похотливость послужила однажды мощнейшим детонатором моего семяизвержения. Сейчас она полностью утратила свое былое искусство. Она дает мне посмотреть свою уникальную коллекцию непристойных снимков; она красочно описывает мне радости, которые меня ждут; восхваляет до небес мои мужские достоинства, но пятнадцать минут ее стараний так ни к чему и не приводят. Утешившись, насколько это возможно, облеченной в мягкую форму фразой Терри — Прости, янки кажется, «он» сегодня сонный — я тащусь обратно через Лондон на наш цокольный этаж, завершая сегодняшние рассуждения относительно того, сотворил я зло или нет.
Как оказалось позже, было бы лучше, если бы я обратил всю свою сосредоточенность на чрезмерную суеверность, присущую Исландии в конце двенадцатого столетия. Это то, в чем я мог бы разобраться. Вместо этого, я, кажется, ни на йоту не приблизился к истине в своих нудных письмах, которые регулярно отправляю в Стокгольм, а филологическое эссе, которое я в конце концов зачитал своим преподавателям, вынудило моего руководителя пригласить меня после лекций к себе кабинет, усадить в кресло и задать вопрос, в котором слышался сарказм:
— Скажите, мистер Кепеш, вы уверены, что ваше призвание — исландская поэзия?
Руководитель устроил мне разнос. Это было столь же невообразимо, как то, что я в течение шестнадцати дней жил в одной комнате с двумя девушками! Как то, что Элизабет Эльверског покушалась на самоубийство! Я настолько ошеломлен и оскорблен этим дисциплинарным наказанием (еще и совпавшим с моментом, когда я, словно адвокат семьи Элизабет, предъявлял себе самому обвинения), что не решаюсь больше войти в комнату преподавателей. Я, как Луис Елинек, даже не отреагировал на записки своего руководителя с просьбой зайти к нему и поговорить о моем исчезновении. Ну может ли такое быть? Я па грани исключения. Господи, что же дальше?
А вот что.
Однажды вечером Бригитта говорит мне, что пока я тут лежу на кровати Элизабет, изображая из себя «страдальца», она позволяет себе одно «маленькое извращение». Вообще-то все началось еще тогда, когда два года назад, впервые приехав в Лондон, она вынуждена была обратиться к врачу по поводу возникших проблем с пищеварением. Доктор сказал ей, что для установления правильного диагноза ему потребуется взять мазок из влагалища. Он попросил ее раздеться и занять место на кушетке. Потом, то ли рукой, то ли каким-то инструментом — она была тогда так напутана, что даже не поняла — начал массировать ей между ног.
— Что вы делаете? — спросила она. По словам Бригитты, он спокойно ответил:
— Послушайте, вы думаете, мне это доставляет удовольствие? У меня больная спина, моя дорогая, и эта поза! мне не очень удобна. Но я должен взять пробу, а это единственный способ ее получить.
— И ты позволила ему?
— Я не знала, что делать, как его остановить. Я всего три дня назад приехала. Была немножко напугана, не уверена, что хорошо понимаю его английский. Да он и выглядел, как доктор. Такой высокий, симпатичный, обходительный. И очень хорошо одет. Я подумала, что, может быть, здесь так полагается. А он все спрашивал:
— Вы уже чувствуете спазмы, моя дорогая?
Сначала я даже не поняла, что это значит, потом натянула на себя свою одежду и ушла. В приемной сидели люди, там была сестра… Потом он прислал мне счет на две гинеи.
— Он прислал? И ты заплатила? — спросил я.
— Нет.
— И? — снова спросил я недоверчиво.
— В прошлом месяце, — говорит Бригитта, умышленно коверкая английский язык, — я иду к нему снова. Я все время думала об этом. Именно об этом я думаю, когда ты пишешь свои письма Бетте.
«Интересно, это правда? — думаю я, — хоть что-то, что она рассказывает».
— И?
— Теперь раз в неделю я хожу к нему. В свой обеденный перерыв.
— И ты позволяешь ему все это проделывать?
— Да.
— Это правда, Гитта?
— Я закрываю глаза, и он все это проделывает своей рукой.
— А — потом?
— Я одеваюсь и иду в парк.
Я хочу услышать что-то еще более ужасное — но это все. Он позволяет ей сразу уйти. Может это быть правдой? Неужели такие вещи случаются?
— Как его фамилия? Где его приемная?
К моему удивлению, Бригитта, не раздумывая, сообщает мне это.
Спустя несколько часов, так и не сумев постичь ни единого абзаца из «Артурианских традиций» Кристьен де Труа (бесценный источник, как мне сказали, который поможет мне написать работу теперь уже для другой кафедры), я бросаюсь к телефонной будке в конце нашей и улицы и ищу фамилию доктора в телефонном справочнике. И нахожу ее! И адрес — Бромптон-роуд! Завтра же, прямо с утра, позвоню ему. Я скажу, может быть, даже со шведским акцентом:
— Доктор Лей, будьте осторожны, держитесь подальше от иностранных студенток, а не то вам не избежать неприятностей.
Но, кажется, у меня нет особого желания перевоспитывать сладострастного доктора. Во всяком случае, я хочу и этого не настолько, чтобы выяснять, насколько правдива история, рассказанная Бригиттой. Может быть, лучше не выяснять?
Вернувшись домой, я раздеваю ее. И она подчиняется. И с каким самообладанием! Мы тяжело дышим, мы возбуждены. Я одет, а она голая. Я называю ее проституткой. Она умоляет меня потянуть ее за волосы. Я не знаю, насколько сильно я должен тянуть ее за волосы — никто никогда меня о таком не просил. Господи, как же далеко я зашел с того момента, когда целовал живот Шелковой в прачечной студенческого городка всего лишь прошлой весной!
— Я хочу почувствовать тебя, — плачет она. — Еще!
— Так?
— Да!
— Так, моя проституточка? Моя развращенная маленькая Бригитта-проституточка?
— О, да! О, да, да!
Еще час назад я думал, что, наверное, пройдет десятилетие, пока я смогу избавиться от импотенции, что мое наказание, если это было наказание, может длиться вечно. Вместо этого я был одержим всю ночь такой страстью, какой не знал раньше. А может быть, я до этого просто не встречал девушки моего возраста, для которой такой напор страсти не был оскорбительным. Я настолько привык добиваться удовольствия с помощью уговоров, лести, просьб, что понятия не имел, что могу завоевать кого-нибудь или сам хотел быть завоеванным и атакованным.
Широко расставив ноги, я засовываю свой член в ее рот — словно пенис мой является той трубочкой, которая спасает ее от удушья, и одновременно инструментом, служащим для удушения. А она, оседлав мое лицо, пускается вскачь, и скачет, и скачет, и скачет.
— Говори мне что-нибудь, — кричит Бригитта. — Я люблю, когда мне что-то говорят! Говори что хочешь!
Утром нет и намека на раскаяние по поводу того, что было сказано или сделано.
— Кажется, мы с тобой два сапога — пара.
Она смеется и отвечает:
— Я давно уже это знаю.
— Знаешь, я поэтому и остался.
— Да, — отвечает она. — Я знаю.
Тем не менее, я продолжаю писать Элизабет (правда, теперь уже не в присутствии Бригитты). На адрес университетского общежития (один из моих американских друзей позволил мне получать почту на его адрес) Элизабет присылает фотографию, чтобы показать мне, что ее рука больше не гипсе. На обороте фотографии написано: «Я».
Я немедленно пишу ей письмо с благодарностью за присланную фотографию, на которой она снова цела и невредима. Я пишу ей, что делаю успехи в шведской грамматике, что каждую неделю покупаю на Черинг-кросс газету «Svenska Dagbladet» и, пользуясь карманным шведско-английским словарем, который она дала мне, пытаюсь читать, по крайней мере, то, что напечатано на первой полосе. А сам думаю, что на самом деле я пытаюсь переводить газету Бригитты, заполняя то время, которое я тратил раньше, потея над своей древней поэзией. Когда я пишу Элизабет, я верю, что делаю это для нее, для нашего будущего, что я женюсь на ней и буду жить в ее стране. В конце концов буду преподавать там американскую литературу. Да, я верю, что смогу полюбить эту девушку, которая носит на своей шее медальон с фотографией отца… На самом деле, давно бы уже должен был полюбить. Одно только ее лицо настолько привлекательно! Посмотри на него, идиот! — говорю я себе. На эти зубы, белее которых не найдешь, на этот овал лица, на эти огромные голубые глаза, рыжевато-янтарные волосы, к которым лучше всего подходит английское слово «локоны», поэтическое слово из волшебных сказок. Я сказал ей об этом в ту ночь, когда она подарила мне словарь с надписью «Тебе от меня». А слово «обыкновенный» лучше всего описывает ее нос, сказала она, заглянув в словарь.