— Ты откуда? — снова спросил Мюнье.
Тогда, не поднимая головы, мальчик махнул рукой в сторону горы, и плечи его под слишком большой для него курткой задрожали, несмотря на стоявшую жару.
— Почему ты спустился? — продолжал расспрашивать Мюнье.
Но мальчишка задрожал еще сильнее. Теперь он дрожал всем телом: дрожали руки в рукавах, дрожали ноги в штанинах брюк, доходивших ему до колена, на котором красовалась огромная шишка, ноги в брюках еще не вполне мужских, но уже и не детских, то ли слишком длинных, то ли слишком коротких, это как посмотреть.
— Там что-то не так?
Эрнест кивнул.
— Ага! Что-то не так; а что не так?
— Я бо… Я боялся…
— Чего боялся?
— Кто-то ходил.
— Что?
— Кто-то… ходил…
— Что?
— Тогда хозяин сказал: «Поди прочь!»
А потом:
— Мне холодно… У меня голова болит…
— Пошли, — сказал Мюнье, — спустимся вместе.
Ничего не ответив, Эрнест зашагал рядом с Мюнье, а корова потянула воз, однако дорога теперь была хорошая, так что заниматься ею больше не было необходимости; теперь Мюнье был занят другим, он расспрашивал Эрнеста.
На лужайках вдоль дороги мужчины косили траву; они выпрямились, скрестив руки, оперлись на косы.
Вдали показалась деревня, но Мюнье уже собрал всех, кого встретил по дороге, и по улице к дому Эрнеста шла толпа, к которой присоединялись все новые и новые люди. Кто-то побежал вперед предупредить мать мальчика…
Этим вечером Викторин писала, а времени было уже часов десять; она сидела в своей спальне и писала письмо Жозефу, когда услышала на улице шум.
Она встала открыть окно. На верхнем конце улицы какая-то женщина вышла из дома, а остальные стояли на крылечках у дверей.
Викторин узнала мать маленького Эрнеста; мать маленького Эрнеста сказала:
— Не понимаю, что это с ним; он все время дрожит…
На крылечках лежали полосы света, выбивавшиеся из полуоткрытых дверей; женщины наклонялись и что-то говорили, а снизу отвечали:
— Конечно, я все перепробовала…. Я давала ему пить горячий чай, почти кипяток, подкладывала бутылки с горячей водой… Все без толку, что еще можно сделать?..
— Подождите…
Женщины спустились по ступенькам и присоединились к матери Эрнеста.
Надо сказать, что этим вечером Викторин ни о чем таком не подумала; закрыв окно, она продолжила писать. Ромен с мулом должен был спуститься в ближайшую субботу. Для нее, таким образом, самым важным делом было письмо, которое она хотела с ним передать. До субботы ничего особенного в деревне не произошло; письмо Викторин было готово уже дня два или три назад, это было длинное письмо, в котором она оставила свободное местечко, надеясь заполнить его в последний момент.
В субботу в половине восьмого она уже была в лавке. Увидев ее, Ромайе, стоявший за стойкой, весело рассмеялся.
— Эй, ты уже встала!
Он смеялся в свою черную бороду, засунув руки в карманы, стоя перед штабелями мыла и рулонов ткани, заполнявшими полки позади него.
— Послушай, — сказал Ромайе, — они никак не могут появиться здесь раньше десяти…
Он говорил о Ромене и о муле, потому что она уже начала волноваться; он говорил о Ромене и о муле во множественном числе, потому что они должны были прийти вместе:
— Приходи после десяти… Или ты хочешь его здесь подождать?..
Теперь он говорил только о Ромене.
— Вот стул, сядь вон туда…
Но она слишком волновалась, чтобы ждать. Она приходила в десять, в половине одиннадцатого, в одиннадцать, в половине двенадцатого, в полдень: Ромена не было.
Нет, ничего страшного с ним не произошло, просто он стащил у отца старое охотничье ружье и спрятал его, когда поднимался на пастбище, под сухой листвой недалеко от дороги, рассчитывая забрать его, если представится случай; и случай представился… Ромен осторожничал и собирался использовать ружье только на обратном пути, но соблазн был слишком велик, и он потерял на спуске около трех часов, потому что в лесу встречались белки, а иногда и зайцы, если зайцев не было, оставались белки, сойки, голуби. Он привязал осла за уздечку к стволу лиственницы: «Ты останешься здесь», пошел порыться в сухой листве в расселине, где лежало ружье, пороховница, дробь и патроны в жестяной коробке: это было старое курковое ружье, но для него это не имело значения; потом он бесшумно заскользил от одного дерева к другому, поднимая голову вверх, глядя в уходящие ввысь колодцы, в колодцы, уходящее ввысь между стволами деревьев и закрытые сверху воздушной крышкой, красивой крышкой из голубого воздуха.
Ромен целился, стрелял, промахивался.
Из ружейного ствола вырывался второй ствол, ствол дыма, а приклад ударял стрелявшему в плечо; потом Ромен поднимал ружье и ждал, что белка упадет, но белка все не падала.
Но тут начинала кричать сойка, и Ромен бросался за сойкой.
Так уж он был устроен, такова была его натура, и, уступая ей, он бегал среди стволов и по каменным осыпям, спускаясь и подымаясь по крутым склонам, устланным скользкими иголками, и по каменистым уступам; в конце концов, он очутился там, где уже не было деревьев, в месте, с которого он мог видеть верхушки елей, росших ниже по склону, на эти верхушки сели голуби; он выстрелил по голубям, голуби испугались и полетели прямо, на другой склон ущелья, за несколько секунд совершив путь, на который человеку понадобится несколько часов. Бедный Ромен, ему придется спуститься, а потом подняться, преодолев тысячи мелких препятствий, тогда как они могут просто лететь по своей дороге, прекрасной ровной воздушной дороге…
Ромен бегал за голубями и за сойками, не раз рискуя сломать себе шею; было уже за полдень, а мул все ждал его у тропы. Короче, в лавке Ромен появился только после двух.
В ответ на все вопросы он рассказывал историю, которую сочинил по пути, на что времени у него было достаточно: «Да вот, телка убежала, пришлось ловить». Потом ему захотелось поесть и выпить, особенно выпить.
Он ел и пил; а она пришла туда первой (в шестой или седьмой уж раз); увидев Ромена, спокойно сидящего за столом с бутылкой, она от радости изменилась в лице; от радости кровь сначала прилила к сердцу, а оно вытолкнуло ее вверх, отчего у девушки налились вены на шее и начали гореть уши.
Она подошла прямо к Ромену:
— Господи, Ромен, что случилось?
А он:
— Да ничего.
И в который уж раз принялся рассказывать свою историю:
— Убежала телка, мы побежали за ней, поэтому и задержались.
Он опорожнил стакан, а ей пришлось сделать глубокий вдох, чтобы прийти в себя. Она спросила:
— У тебя для меня что-нибудь есть?
Она, наконец, вспомнила о письме, которое Ромен должен был ей принести, а он, разумеется, о нем совсем позабыл; он полез в карман куртки и протянул письмо Викторин, которая выбежала из лавки как раз тогда, когда туда вошел Староста…
Староста тоже стал расспрашивать Ромена; он был доволен, что ничего страшного не произошло.
— Так я и знал, — говорил Староста. — Это вроде истории с мальчишкой…
— Ах, да! — сказал Ромен, имея в виду мальчишку, — что вы хотите? Ему было скучно… Он все время плакал; хозяин сказал ему: «Если хочешь плакать, иди домой…» Плевать!
Староста заплатил за выпивку Ромена:
— Я сразу понял, что Мюнье раздул это дело, чтобы навредить мне; и я не против, чтобы твой рассказ послушали все.
Многие из тех, кто был на стороне Мюнье, пришли, как бы невзначай, узнать новости; другие зашли просто из любопытства; лавка была так набита, что многим пришлось остаться снаружи; в глубине пивного зала сидел Ромен и пил, снова пил и снова рассказывал; а она быстро заполняла оставшееся свободным местечко: «Я очень счастлива, потому что очень волновалась после того, как вы ушли, но ты пишешь, что у вас наверху все в порядке, и я тебе верю. Я тут пишу, что у нас тоже все хорошо, прощай. У меня осталось время только на то, чтобы запечатать письмо, спасибо тебе за твое, но когда ты сам придешь? Ты ведь постараешься, правда? Приходи через неделю, а потом я сама поднимусь к тебе…»
Она никак могла остановиться, но на листке было совсем мало места, и она начала писать сверху: «Я тебя люблю, целую крепко…»
Ромен двинулся в обратный путь только около шести; и если бы он имел голову на плечах, ничего бы не случилось, и он мог бы успеть миновать опасные участки еще до наступления темноты; но именно головы на плечах у него уже не было.
Едва он дошел до леса, как воспоминание о бессмысленной утренней охоте вернулось в его отуманенный винными парами мозг, и он почувствовал себя униженным; он снова привязал мула к дереву, сказав ему, как и в тот раз: «Жди здесь»; потом снова взялся за ружье, хотя в двадцати шагах уже ничего и видно не было…
По крайней мере, только так можно разумно объяснить все, что случилось потом, потому что сам Ромен вернулся в деревню незадолго до полуночи, и никто никогда не узнал, что там произошло на самом деле. Около полуночи кто-то окликнул Старосту с улицы. Староста, мирно спавший рядом с женой, тотчас же проснулся. Это Ромен звал Старосту, стоя у него под окном: «Эй, там, наверху!» — кричал он во все горло, потому что винные пары еще не улетучились, а они, винные пары, не располагают к осторожности.