Им плохо живется — а нам хорошо! Они нищие — мы богатые! Они плачущие — а мы смеющиеся, причем изощренно смеющиеся, издевательски над ними же и смеющиеся!.. подождите, позвольте договорить!.. Мы здесь с вами в Швейцарии, или на Кипре, или на Адриатике, или даже в России — но все равно — в благоустроенном доме, в хорошем автомобиле, мы сытые, мы довольные — а они на холоде: всё как он говорит, на снегу, на ветру… Это так просто: им плохо, а нам хорошо!
Мы не можем от этого убежать, мы не можем от этого отшутиться, потому что au fond… dans le fond, в глубине, в евангельской глубине — это крайне несправедливо, неправедно!..
Дмитрий Всеволодович аккуратно выдержал паузу:
— Вы закончили?
Федя перевел дух:
— Я закончил.
— В самом деле? — с иронией переспросил Дмитрий Всеволодович. — Я могу говорить? Мерси.
Однако сразу не стал ничего говорить, а помял пальцами подбородок, потом быстро потер подлокотник кресла, как будто стирая невидимое пятно…
Федя внимательно следил за пальцами Дмитрия Всеволодовича. Пальцы были крепкие — коротковатые, но хорошей формы, с круглыми, аккуратно подстриженными ногтями.
Сам Федор стеснялся своих длинных рук, и если делал жесты, то не нарочно, а только в забывчивости: и когда вдруг ловил себя на том, что неопределенно помавает в воздухе, то спохватывался и руки прятал.
А Дмитрий Всеволодович жестикулировал много и с удовольствием: поднимал палец, тыкал им, щелкал, потирал руки, — и все получалось ловко и выразительно.
— Раз уж мы собрались — крупные знатоки Достоевского… — усмехнулся Белявский. — Тогда я поиграю немножко в Федор-Михалыча. Помнят все «Легенду об инквизиторе»? Федя помнит, конечно… Вот странно: самая ведь беспомощная глава! Севилья какая-то, инквизитор… кошмар, вампука — и ведь считается многими: лучшее, что написал Достоевский…
— И сам Достоевский считал так, — добавил Федя.
— Ну, сам автор вообще никогда не знает, что написал, на ФедорМихалыча тут кивать нечего… Эта Севилья — ну ведь абсолютно картонная декорация: ночь пахнет лимоном, бледный старик — ну ведь опера, оперные злодеи, пародия! У Пушкина за полвека до этого в «Дон Гуане» уже перепевка Байрона, вторая свежесть, а у Федор-Михалыча — уже получается не вторая, а третья свежесть, лубок, пародия на пародию… зато «идея»!
Вообще, закон искусства: желаешь провести «идею» — рисуй лубок; а еще лучше бери готовый, к которому за полвека привыкли… А хочешь художественно — прощай любая идея…
Так что я по примеру Федор-Михалыча возьму лубок, чтобы стала ясна идея.
Что является современным лубком? Как вы думаете?..
Кино, конечно.
Вот и представьте кино полувековой давности. Шестидесятые годы. Неореализм… А может быть, даже раньше, пятидесятые: кино черно-белое, по экрану штришки… Или даже сороковые; а может, вообще немое кино.
Декорация: порт. Европа, какой-нибудь там Марсель. Или Гамбург. Марсель. Рядом с портом — дешевое кабаре… Нет, трактир — но с остатками кабаре — самое-самое что ни на есть дешевое — как сейчас бывает дешевый стриптиз… За столами матросы, шлюхи… Все пьяные, дым коромыслом, га-га… На сцене танцовщицы — тоже нетрезвые, некрасивые, третий сорт… Вместо портьеры — какая-то грязная тряпка… Номер кончается, перерыв, танцовщицы в перерыве пьют пиво с матросами, прямо тут же, за столиками — а в это время на сцену, пошатываясь, забирается гипнотизер. Тоже обрюзгший, опухший… Но кое-что помнит. Остатки былого искусства. Ищет кого-нибудь в зале, жертву себе… находит взглядом — студента. Не знаю, правда, как там оказался студент…
— А если, — предположил Федор, — это был юнга?
— Студент. Ну, заходят студенты в портовую забегаловку: дешево, что бы им не зайти? Студент с тонкой шеей, с юношеским румянцем… Его втаскивают, вталкивают на сцену. Гипнотизер делает пассы, пассы — и вводит студента в транс. Глаза закрываются у студента, на лице блуждающая улыбка…
И вот начинается самое главное. Гипнотизер вызывает на сцену самого жуткого отвратительного пропойцу — вонючего, грязного, сального, без зубов… а студент под гипнозом, он спит… Он уверен, что перед ним — прекрасная девушка: ангел света, бутон! Юноша прижимает руки к сердцу, бледнеет, краснеет, страдает, поет серенаду и наконец — тянется поцеловать… а вокруг га-га-га! Га-га-га! Страшный гогот, до сблева!..
Ясна аналогия? Сами чувства — прекрасны! Чувства студента — прекрасны. И ваши чувства — прекрасны. Только — неадекватны объекту… Понятно?
— Понятно… — Федор помрачнел. — Неясно только, кого у вас представляет гипнотизер…
— Да целая свора! Пожалуйста, вся «великая русская литература»… Да вон сам Достоевский — крупнейший гипнотизер! Дипломированный! Все его униженные-оскорбленные; нежные бледные проститутки; убийца, который целует родную почву и кланяется на четыре стороны — это же а-хи-не-я, гипноз!.. или самогипноз скорее, чувство вины…
— И все же — хотя я в бреду, по-вашему, с идиотским лицом…
— Почему с идиотским?! С прекрасным лицом, с живыми глазами, прозрачными… Вы на родине где найдете такие глаза? Вы мне с первого взгляда понравились — вы и Леля — вы мне симпатичны, и ваши чувства, я повторяю, мне симпатичны, я даже завидую — но объект, объект ваших чувств — не могу, не хочу уважать!..
— Ребяточки… — попыталась втесаться Анна.
— Нет, не верю! — страдая, воскликнул Федя. — Вы рисуете русский народ как пьяное сборище, гогот и проститутки… Вы видите унижение — и еще унижаете: это неправильно!..
— Что такое «неправильно»? — утомленно сказал Белявский.
— Мы, сытые и богатые, — будем жаждать и алкать, а они, плачущие и нищие, — возрадуются и воссмеются…
— Ой, вот не дай бог они воссмеются! Они та-ак воссмеются, мало вам не покажется!..
— Ребятки, брэк! — Анна встала.
— Вам с вашей швейцарской бородкой народовольческой…
— Брэк, я сказала! Дима!! Ты что завелся с пол-оборота? Что с тобой? Ты вообще как себя ведешь?
Федя… Федя, скажите мне… вот что: я ночью слышала самолеты —
— Аня, мы не договорили!.. — с неудовольствием сказал Дмитрий Всеволодович.
— Отлично вы договорили. И даже лишку. Как же так, Федя, не знаете? Кто у вас тут летает, если аэропорты закрыты?
— Э-э… — Федя не сразу собрался с мыслями. — Вероятно, мираж…
— Не мираж! Я слышала самолеты!
— Нет, нет, Mirages, военные… истребители. Здесь поблизости авиабаза, в Майрингене…
— Какие еще «Миражи»? — Дмитрий Всеволодович был раздосадован тем, что его перебили. — «Миражи» устарели сто лет…
— А разве можно летать, если вулканический пепел? — Анна по-прежнему адресовалась к Феде.
— У вояк свои нормы… — ворчливо сказал Белявский. — Своя техника безопасности…
— Уф, теперь все понятно. Дима, можно, мы улетим отсюда на истребителе?
— Улететь улетим. Но, боюсь, над границей нас встретят… И багаж в бомболюке побьется…
— Скажите, Федя: есть у вас что-то более… позитивное? Я устала от ужасов. Я хочу сказку на ночь. Есть у вас для меня сказка на ночь? Или про любовь? Или что-то смешное?
— Да, сказки есть, в своем роде… И про любовь…
— Ну а что же мы ужасы слушаем? Я хочу про любовь!
Мене все хотели замуж, но я не шла.
Парень к матери подошел: «Отдай мне!» А я не дружила с ним, ничего. Матерь «не, — говорит, — Верка моя молодая еще», — мне восемнадцати не было, — «вот Пашеньку я б отдала». Ну, он и женился на ей, на сестре. Она и рукодельная была, и шила, и все, и вообще хорошая по характеру. Я была похворсистей такая. Хворсистее: любила это одеться получше, с ребятами погулять на вечерах. Но я честная была: я женихами верьтела, но я с ними не связывалась никогда: мы замуж честные выходили.
С Никольского тоже парень предлагал замуж, но… как-то еще мы мало дружили, и он такой гордый был… — и я тоже гордая была. Он после говорил: «Она очень гордая». Я гордая была девчонкой…
Ну вот. А больше всех, конечно, я Шурку любила Мухина, это с детства, эта самая любов, она с детства. Самый первый он у мене был жених. С Федосовки, от нас за речкой. Но он такой тиховатый был… — как по-деревенски, тихой такой парень был… А играл!.. — он гармонист хороший был, как заиграеть, а я любила плясать! я так плясала хорошо, не хвалясь. А он как заиграеть прям, ой… а я так плясала здорово…
Корову пасу, а сама все время песни пою, все думаю об нем: ой, господи…
Но вот видишь как — не судьба, как говорять, не судьба…
Его в армию забрали, Шурку-то, он был в армии.
А у мене был сосед, а братья — они любили его, соседа. Такой уже в годах был, порядочный такой, на шесть лет мене старше. Братья все за него. Ну, я с ним год продружила-то, а ощущения от него никакого не ощущала.