Сказав так, я внезапно осознал, что это правда. Что все последние дни, когда мысленно я надивиться не мог своему спокойствию, были сплошным кромешным мученьем. Господи, что это со мной, в самом-то деле?
Алешин голос вернул меня к действительности.
— Ты, может быть, теперь думаешь, что я не стою твоего доверия. Понимаю, я это заслужил. Но если бы ты сказал мне…
Он отвернулся. И я с непререкаемой ясностью понял, что нашей дружбе приходит конец. Она умирала на моих глазах в этом заснеженном переулке. Если я сейчас смолчу, ее ничто не спасет. Но что я мог сказать? Что с некоторых пор разучился отличать явь от сна? Что брежу наяву? Что сам ничего, хоть убей, ничего не понимаю?
Меня охватила паника. Она-то и подсказала единственный, как мне показалось, спасительный выход. Я набрал в грудь побольше воздуха и трагически произнес:
— У нас дома очень плохо. Моя мать жестокая, злая, лицемерная женщина. Она только на людях притворяется святой! Она, — в памяти всплыли слова покойного деда, — она отравила мое детство!
Фраза об отравленном детстве в моих устах прозвучала нестерпимо пошло, я аж вспотел. Прежде я никому не жаловался на родителей. Мне даже в голову не приходило, что это возможно. Казалось, я бы сгорел со стыда, если бы посторонние догадались о наших маленьких домашних спектаклях.
Сидоров воззрился на меня с ужасом. Он-то обожал свою маму Елену Антоновну, высокую сухощавую женщину с породистым лицом и смеющимися серыми глазами. У Сидоровых вообще все любили друг друга — сестры, братья, родители. Эх, где ему понять?..
И я принялся, распаляясь с каждым словом, выкладывать ему нашу подноготную. Я описывал мелочные, яйца выеденного не стоящие, но оттого еще более оскорбительные придирки, красноречивые монологи, в которых мама — «Что делать, артистка, Сара Бернар», — ввернул я саркастически — без промаха жалит меня и отца в самые больные места. Говорил об отцовском малодушии («Подумай, как мне после этого его уважать?»), об испорченном нраве домашнего любимчика Бори, изводящего меня бесчисленными каверзами, чтобы, вынудив наконец долгожданный подзатыльник, с ревом кинуться за подмогой:
— Мамочка! Колька меня опять бьет!
Я показал в лицах, как мама, преобразясь из ангелочка в карающую Немезиду, вырастает в дверях. Как, не слушая объяснений, закатывает мне оплеуху (Алеша содрогнулся) и пронзительно вопит:
— Ах ты дрянь! Говоришь, он сам начал? Посмотри на него и на себя! Маленький, болезненный ребенок обижает такую орясину?! Лжец! Трус! Тебе не стыдно?
— Нет, — упрямо бубнил я.
Тогда, пылая гневом, она налетала на меня и еще несколько раз ударяла по щекам. Однажды в такое мгновенье мой взгляд встретился с глазами братца. В них я прочел наслаждение знатока, который млеет в ложе, любуясь искусством своего кумира. «Зритель подрастает», — подумал я с ненавистью.
Наконец я умолк. Лицо горело, словно ошпаренное. Алеша, нахохлившись, смотрел в сторону. Потом процедил сквозь зубы:
— Какой же я болван! Распинался о собственной драгоценной персоне, токовал, как тетерев, а в это время… Самоосклабление чистейшей воды! А ведь мог бы догадаться! Еще донимал тебя всякими глупыми шуточками! Если бы я только знал, что такая трагедия, разве бы я… — Сраженный раскаянием, он помотал головой и, повернувшись ко мне, закончил тоном, не терпящим возражений: — Ты имеешь все права меня презирать. Но теперь все пойдет иначе: это нельзя так оставлять, и я не потерплю… Мы придумаем… постой! Дай мне только день срока. Я посоветуюсь с родителями.
Я тут же догадался, что он надеется уговорить своих домашних, чтобы приняли меня к себе, как сына. Радикальное решение, вполне в сидоровском духе.
И я увидел… К зрелым годам это притупилось, но и ныне, когда о чем-нибудь думаю или слушаю какой-либо рассказ, мысленно я вижу все, о чем идет речь. Теперь эти живые картины выцвели. Если, что напрашивается в сем повествовании, использовать ту же аллегорию с аквариумом, можно сказать, что в аквариуме моего воображения давно не мыты стекла. В годы отрочества они были так прозрачны, что постоянно возникало искушение забыть о преграде между реальностью и фантазией.
Стало быть, я увидел себя в гостиной Сидоровых. Но на этот раз я был там не гостем. С затаенной усмешкой поглядели на меня проницательные глаза чудесной Елены Антоновны. Старшая дочь Варя листала ноты, сидя у фортепьяно. Сидоров-старший рассказывал нам с Алешей что-то дьявольски умное и вместе забавное — такой был у него дар. Младшие брат и сестренка упоенно катались по ковру вместе с черной шелковистой собачонкой по кличке Фурфыга, подобранной под забором прошлой весной, но успевшей стать любимицей всего дома. Короче, то был рай.
Но не успел я насладиться неземным блаженством, как двери распахнулись. Вся в черном, бледная, трагическая, на пороге явилась мама.
«Низкие! — вскричала она вибрирующим голосом. — Бесчестные люди! Вы завлекли моего доверчивого мальчика в сети! Одно только вы забыли: у него есть мать! Она не допустит, чтобы ребенок сделался игрушкой вашей праздной прихоти, если не — как знать? — чем-нибудь похуже! Коля, что ты стоишь? Подойди же скорей, дай мне обнять тебя, глупыш! Господи, как ты мог причинить мне такую боль? Но я тебя прощаю, ты ведь знаешь, я не умею долго сердиться… Прочь, скорее прочь из этих стен, если не хочешь, чтобы я умерла здесь от горя им на потеху!»
— Не надо! — сказал я торопливо. — Спасибо, но мне… нет, ничего не выйдет. Нельзя мне уйти от них, как ты не понимаешь? Родители… их не выбирают. Это было бы недостойно. Я все должен вынести, не опозорив семьи. — Я приосанился. Впервые мне выпадал случай предстать перед Сидоровым в столь значительной роли. — Но как только выучусь, уйду от них навсегда, даю тебе слово!
Алеша опустил голову:
— Ужасно, но ты, может быть, и прав. Не знаю… Мне кажется, я бы просто не смог терпеть. Ты сильнее, наверное… — Он встрепенулся. — Но постой, я не понимаю все-таки, при чем здесь аквариум?
М-да, об аквариуме-то я и забыл. Но вдохновение лжи (ибо правда, когда ее используют в целях, от нее далеких, перестает быть правдой), это лихорадочное вдохновение еще не успело меня покинуть. Я напустил на себя загадочный вид и что-то понес высокопарно-невразумительное про умиротворяющий, возможно, даже мистический эффект, производимый этим зрелищем на Душу человека, когда она так истерзана и жаждет хоть краткого забвения.
Друг мой, развесив уши, внимал сей ахинее доверчиво и печально, будто ребенок, завороженный сказкой. Вот был бы случай расхохотаться, хлопнуть его по плечу, воскликнуть добродушно:
— Ты поверил? Ха-ха-ха, я же пошутил, ты и не догадался, чудак? Это просто розыгрыш, а на самом деле…
Но коль скоро я понятия не имел, что за тайна «на самом деле» кроется за моим нелепым поведением, пришлось оставить объяснение в силе. Размягченный и сконфуженный Алешиной доверчивостью, я впервые в жизни смотрел на него покровительственно, как старший. И, желая быть великодушным, сказал то, что должно было ему польстить:
— Хватит обо мне! Есть же предметы поинтереснее. Как твои стихи? Ты обещал их показать, я жду, стесняюсь напомнить, а ты, похоже, и думать забыл?..
— Со стихами покончено, — отрезал Сидоров, надменно вскинув голову.
— Как так? Почему?
— Когда ты не Пушкин и не Надсон, — с назидательной суровостью проговорил Алеша, — лучше найти себе другие занятия. Слава Богу, я вовремя это понял. А рифмовать может и попугай. У одних наших знакомых есть такой, сидит в клетке, хохол раздувает и болбочет: «Попочка хороший, очень хочет крошек…» Походить на него? Благодарю покорно!
— А как же твоя Муза? Ты ж говорил, после встречи с ней у тебя стали выходить по-настоящему хорошие стихи…
Последнюю фразу я насилу закончил, так как понял уже, что начинать не следовало. Однако идти на попятный было поздно.
— Она мне безразлична. Не желаю больше ее знать. Это была ошибка, и я рад, что все разрешилось. — Алеша умолк, возможно ожидая новых вопросов. Но я не осмелился их задать, и он продолжал, на глазах закипая: — Я говорил тебе, что подстерегал ее каждый вечер. Так вот, позавчера ее провожал юнкер!
Я пожал плечами:
— Ну и что? Барышень принято провожать, это ни о чем не говорит.
— Ты же их не видел! — крикнул Алеша. — Она глаз с него не сводила, а он… добро бы человек, а то — глиста! Длинный, как жердь, головка маленькая, усики фатовские, рожа дурацкая!
— Что ты на меня-то кричишь? — урезонил я его. — Я не юнкер. А насчет нее почем ты знаешь, что она слушала его не из простой вежливости?
Жестом, полным безнадежности, Сидоров отверг мои утешения:
— Брось. Мне известна разница между учтивостью и дешевым заигрыванием. Этот глистообразный, он все зубоскалил, смешил ее. А она так, знаешь, торопливо, готовно хихикала. Хихикала! — повторил Алеша, напитав это слово таким убийственным ядом, что образ Снежной королевы поблек и скукожился в моем воображении.