— С какого года в партии?
— С октября, ваше благородие. Пятого года. Я состоял в заводском забастовочном комитете.
— А, да, лесковская забастовка. — Впервые с начала разговора Иванов растянул губы и показал зубы. Это он так улыбался. — Помню, жандармы там поразбивали голов кое-кому.
— А мы поразбивали кое-кому из ихних, с вашего позволения.
По правде сказать, в 1905 году, во время неудавшейся революции, счет разбитых голов на лесковском заводе был печально неравным. Человек четырнадцать рабочих были застрелены или забиты до смерти, а полицейских погибло трое. Оставшиеся в живых рабочие частично сквитались за эту несправедливость той же ночью, когда при непротивлении полиции устроили погром в небольшом еврейском квартале Липецка (хотя было не совсем понятно, какая тут связь).
— А скажите, товарищ Тарас, по-вашему, каков нынче уровень недовольства на заводе?
— А что, ваше благородие, надо еще кому-нибудь разбить голову?
— Нет, нет, нет… — настойчиво произнес Иванов. — Сейчас еще рано, революционные силы не объединились. Выступать, когда рабочие еще не готовы, — преступно, такой курс действий могут предложить только агенты-провокаторы!
— Да, ваше благородие, — ответил Тарас, сбитый с толку этаким напором. — Вы все правильно говорите, сейчас никто не захочет драться, даже жандармы. Граф — мирный человек. Мы все от него научились, ваше благородие: христианская любовь, все люди — братья, истинное Евангелие. И то, что он приехал в Астапово, мы все этим гордимся. Он наш, ваше благородие.
— Приехал, говорите? — Иванов посмотрел на кожевника, прищурившись — видимо, подозревая, что он шутит.
Тарас глядел в пол, чувствуя неодобрение Иванова.
Тот объявил:
— Царь боится графа. Этого на текущий момент достаточно. Он послал полицию, войска, шпиков. Давайте посмотрим, как народ отреагирует на смерть графа. Будут похороны, и, возможно, массовые выступления против прогнившей насквозь церкви. Что сделает полиция? А рабочие? Это отличная проба. Мы как охотники в шалаше: мы демонстрируем революционную выдержку. Посмотрим, куда полетят утки, когда их спугнут. — Он посмотрел на лист бумаги с цифрами. — Телефоны! Где статистика по телефонам?
Тарас наклонился над столом и нерешительно протянул руку к бумагам, словно ожидая, что ее тут же откусят.
— Вот. Ваше благородие, вот.
— Это, стало быть, 312 частных телефонных аппаратов? — Не поворачивая головы, он пробормотал, обращаясь к женщине: — Почти как в Самаре. — Тараса он спросил: — А количество и местонахождение телефонных станций?
— Это не удалось достать. По крайней мере, пока не удалось. Э… кажется, министерство, так сказать, держит эти цифры в секрете.
Иванов усмехнулся:
— Николашкиным министрам до такого не додуматься. Может, какой-нибудь чиновник, мелкий бюрократ, смутно догадывается, что нам нужны такого рода сведения? Может, понимает, что каждый телефонный аппарат в губернии — это нервное окончание, мгновенно соединяющееся с любым другим аппаратом в губернии и по всей России? Он понимает, что эти аппараты, взятые в совокупности, подобны животному, движимому коллективной волей тех, кто их использует? Имеет ли он представление о том, какого зверя оседлал? Должен иметь. Он не может не понимать, что единственный способ взнуздать этого зверя — физически овладеть телефонными станциями, и потому скрывает от нас количество и местонахождение этих станций. Ха-ха, очко в нашу пользу — он только мелкий бюрократ с ограниченным влиянием, а мы знаем то, что знает он, и мы — организованное движение. Вы должны достать мне список губернских телефонных станций. Наверняка он есть у самих операторов. Один из них непременно согласится сотрудничать — из солидарности с рабочими, или же уступив шантажу.
— Хорошо, ваше благородие, — отозвался Тарас, абсолютно не понимая, о чем говорит собеседник, и пытаясь это скрыть под наигранной горячностью. — Но есть одна трудность. Как вам известно, в нашей партийной ячейке стало меньше народу, поэтому перед нами стоит вопрос нехватки средств…
Тут речь кожевника прервалась — кто-то застучал кулаком в наружную дверь. Вдовец, уже почти уснувший, рывком вскочил на ноги. Подбежав к двери, он крикнул тоненьким, как облатка, голосом:
— Да?
— Тезис! — отчетливо донеслось из-за двери.
Старик повернулся к заграничным гостям, ожидая их позволения. Бобкин выкрикнул отзыв:
— Антитезис!
С другой стороны двери донесся отзыв на отзыв:
— Синтез!
Бобкин кивнул, показывая вдовцу, что можно открывать.
Явился новый гость, также не известный хозяину. Вдовец никогда не думал, что за один день в его скромную обитель может нагрянуть такая толпа чужих людей. У него шла кругом голова; он согласился поселить у себя Иванова с женой по просьбе уважаемого человека — местного школьного учителя, который безо всяких объяснений взял с него обещание молчать. Он не ожидал, что к нему явится столько людей, занятых таинственными делами, говорящих между собой на каком-то шифре со вкраплением загадочных выражений и немецких слов. Только сейчас он понял, что это революционеры.
Вновь пришедший тяжело дышал, лицо раскраснелось от бега по ночному морозу. Колени брюк были в грязи — поскользнулся на льду. Он не стал оглядывать комнату, смотреть на хозяина дома, или других людей, окружающих Иванова, или на женщину, стоящую за спиной Иванова. Его взгляд немедленно устремился на самого Иванова.
— Джугашвили! — провозгласил, почти прокричал, он.
Бобкин отступил на шаг и, заикаясь, произнес:
— Иосиф Виссарионович?
Глаза Иванова округлились, будто ему только что дали пощечину.
— Коба? — недоверчиво спросил он.
— Сталин! — подтвердил гость. Так они полностью воспроизвели исторический путь этого страшного революционера.
Женщина до сих пор являла собой образец неколебимого спокойствия. Но сейчас что-то происходило у нее на лице, под кожей, словно ужасная буря взволновала мышцы. Она не могла хранить неподвижность черт. Она молчала.
Иванов произнес, как бы про себя:
— Здесь, в Астапове…
— Да, товарищ. Он прибыл сегодняшним вечерним поездом.
— Вы его видели собственными глазами? Чего ему надо? Он знает, что я здесь?
— Он шлет горячий братский привет и вам, и Надежде Константиновне.
Женщина ахнула, услышав свои, так открыто произнесенные, имя и отчество. Это было чудовищное нарушение всяких правил. Сталин что-то задумал.
Ее муж ударил кулаком по столу.
— Зачем он приехал? Как он сюда попал? Я думал, он в ссылке! Он самый недисциплинированный, неосторожный, ненадежный, нахальный революционер!
Вновь пришедший, который в 1905 году на Пресне храбро вел отряд рабочих-булочников на баррикады, против полиции, сейчас затрепетал пред гневом Иванова. Он пробормотал:
— Он говорит, что ждет ваших приказов.
— Моих приказов! — вскричал Иванов, побагровев. Много лет спустя, когда Иванова свалит первый из серии ударов, которые в конце концов убьют его, Бобкин будет при нем и вспомнит эту минуту. Он поймет, что единственного незаменимого человека на Земле уже тогда чуть не хватила кондрашка. — Я приказываю ему немедленно убраться из Астапова на другой конец света! Я приказываю ему ехать обратно в Сибирь!
Наконец заговорила жена Иванова — ровным монотонным голосом.
— Сукин сын, — сказала она.
Смутно представляя себе разлетевшуюся на куски Россию, Грибшин наконец уснул. Этот образ утешил его, и чем глубже становился сон, тем больше расплывался образ, пока не приобрел плотность предвидения. Россия в самом деле разлетится на куски. Скоро Грибшина разбудило утро.
Комната при дневном свете не стала красивей; стены были по-прежнему в пятнах и трещинах, и разило табаком. Икона больше не сияла, как тогда в лунном свете. В доме было тихо. Грибшин с тяжелой со сна головой умылся холодной водой из таза.
В горнице уже не было ни старика, ни старухи, которые вчера ночью пустили его в дом. Грибшин повел носом, стараясь учуять, не пахнет ли завтраком, но безуспешно. Он уже собирался открыть входную дверь, но тут заметил человеческую фигуру, которая примостилась на табуретке в затененном углу и пристально разглядывала собственные кисти рук, словно удивляясь, почему эти предметы вдруг оказались привешены к ее запястьям. Она, казалось, не замечала Грибшина.
Судя по капризному, застывшему лицу и нечесаным русым волосам, ей было лет тринадцать. Грибшин подумал, что девочка, похоже, умственно отсталая, а потом заметил, что она сильно беременна. Тринадцать лет — рановато для материнства, даже в России. Однако среди известных ему московских проституток некоторые были не старше; и ни одна не была намного старше. Грибшин предположил, что отец ребенка неизвестен. Страна полнилась байстрюками.