Ее комнату за кухней вообще-то обещали, когда мне минет семь, отдать мне, а так я волей-неволей по-прежнему ютился в одной комнате с сестрой. Поэтому я — и меня можно понять — упирался, когда мама принуждала меня зайти перед школой к бабушке и поцеловать ее.
— Масик, масик. — Больше ничего бабушка выговорить не могла.
В первые месяцы в нас еще теплилась надежда.
— Ну кто бы мог двадцать лет тому назад предположить, что найдут лекарство от диабета? — вопрошал папа. — Пока ты жив… словом, вы понимаете…
Бабушка улыбалась в ответ, пыталась что-то сказать — глаза выдавали, каких усилий ей это стоило. Я гадал: знает ли она, что я жду не дождусь, когда смогу перебраться в ее комнату?
И позже она, случалось, прижимала мою руку к груди — левая ее рука оставалась на удивление сильной. Однако, по мере того как болезнь затягивалась, стала частью домашнего уклада, не оставлявшей оснований ни для надежды, ни для ропота, — чем-то вроде подтекающего холодильника, — поцелуи приобретали все менее личный, все более ритуальный характер. Ее комната стала внушать мне страх. Нагромождение липких лекарственных пузырьков, растреснутый стульчак у кровати, остекленелые, притом молящие глаза, слабая улыбка, мокрый, поползший на сторону рот, чмокающий меня в щеку. Я отдергивался. А спустя два года стал отлынивать, говорил маме:
— Какой смысл докладываться ей, куда я иду — туда или сюда? Она меня не узнаёт.
— Не дерзи. Она твоя бабушка.
Дядя, тот, что работал в нью-йоркском театре, в первые месяцы регулярно посылал деньги — помогал содержать бабушку; посылали деньги и другие дети. Однако едва первое, подстегивавшее их потрясение прошло, они почти перестали нас навещать. Если поначалу, тревожась о ней, они наведывались каждую неделю — «Как она, бедняжечка, сегодня?» — в скором времени они стали заскакивать раз в месяц на минутку лишь из чувства долга, а там и раз в полгода, да и то попутно.
Когда они все же приходили, мама не давала им спуску.
— Мне приходится поднимать ее не меньше трех раз на дню. И ты думаешь, я всегда поспеваю? Иногда я вынуждена менять ей белье по два раза на дню. Твоей бы жене так, — выговаривала мама моему дяде раввину.
— Мы могли бы отдать ее в дом престарелых.
— А что, это мысль, — говорил папа.
— Пока я жива, этого не будет. — Мама метнула на папу испепеляющий взгляд. — Сэм, ну скажи же ты что-нибудь.
— Ссоры делу не помогут. А только всех озлобят.
Теперь доктор Кацман приходил раз в месяц.
— Уму непостижимо, — говорил он всякий раз. — Она такая сильная, ну просто лошадь.
— И это жизнь? — говорил папа. — Сказать она ничего не может, никого не узнает — чего ради так жить?
Доктор был человек с культурными запросами: он часто выступал в женских клубах — когда с лекцией об идишской литературе, когда — и тут его румяное лицо грозно разгоралось, а голос звучал замогильно — об опасности рака.
— Не нам судить, — говорил доктор. — Кто мы такие?
В первые месяцы бабушкиной болезни мама каждый вечер читала ей по рассказу Шолом-Алейхема.
— Сегодня она улыбалась, — рассказывала мама. — И не думай возразить! Она понимает. Я же вижу.
В погожие дни мама поднимала старушку, сажала ее в кресло-каталку, вывозила на солнышко, раз в неделю делала ей маникюр. Днем кто-то должен был непременно оставаться дома: вдруг бабушке что-нибудь понадобится. Нередко по ночам старушка, неизвестно почему, поднимала крик, мама вставала и, обняв бабушку, часами укачивала ее. Но вот прошло четыре года, а бабушка все болела, и напряжение стало сказываться. Маме ведь приходилось не только ухаживать за бабушкой, но и вести хозяйство — муж как-никак, двое детей. Она стала третировать отца, цепляться к сестре, ко мне. Отец повадился проводить вечера у Танского, в его «Табачных изделиях и напитках» за игрой в безик. А по выходным водил меня в гости к своим братьям и сестрам. И куда бы папа ни пошел, все норовили дать ему какой-нибудь совет.
— Сэм, ты все равно что холостяк. Кто-то из других детей должен взять ее на время к себе. А тебе раз в кои-то веки надо бы стукнуть кулаком по столу.
— Смотри как бы я тебя не стукнул.
Моя двоюродная сестра Либби — она училась в Макгилле — сказала:
— Не исключено, что эта ситуация окажет самое отрицательное воздействие на формирование твоих детей. В годы, когда закладываются основы характера, дядя Сэмюэл, нужно, чтобы постоянная близость смерти не…
— Что тебе нужно — так это обзавестись парнем, — сказал папа. — И еще как нужно.
Теперь после ужина мама задремывала в кресле, даже если по радио шла передача «Лучшие спектакли». Только что она латала мои бриджи или прикидывала, кого из дам пригласить на партию в бинго, подсчитывала, сколько денег собрано на талмуд-тору[66], — глядь, а она уже похрапывает. Затем, как и следовало ожидать, настало утро, когда она не смогла встать с постели. Не дожидаясь его регулярного визита, пришлось вызвать доктора Кацмана посреди недели.
— Ну и ну, ну и ну, куда же это годится?
Доктор Кацман увел папу в кухню.
— У вашей жены, — сказал он, — желчнокаменная болезнь.
Бабушкины дети снова собрались, на этот раз без мамы, и решили отдать старушку в Еврейский дом престарелых на Испленейд-стрит. Пока мама спала, за бабушкой приехала перевозка.
— Так ей будет лучше, — сказал доктор Кацман, но папа — он был в комнате за кухней — видел, как бабушка цеплялась за изголовье кровати: не хотела, чтобы ее уносили какие-то амбалы в белом.
— Полегче, бабуля, — сказал тот, что помоложе.
После того как бабушку увезли, папа не пошел к маме. А вышел пройтись.
Две недели спустя, когда мама поднялась с постели, на ее щеках, как и прежде, играл румянец; впервые за много месяцев она перешучивалась со мной. Ее чем дальше, тем больше интересовало, каковы мои успехи в школе и всегда ли я чищу ботинки. Она снова стала готовить отцу его любимые блюда, снова вела дружбу с дамами из совета хедера. Отец перестал вскидываться на нас, более того — он перестал что ни вечер уходить к Танскому и рано возвращался с работы. Тем не менее о бабушке мы избегали упоминать. Вплоть до того вечера, когда я, поцапавшись с сестрой, сказал:
— Почему бы мне не перебраться в комнату за кухней?
Папа ожег меня взглядом.
— Не распускай язык!
— Она же пустует, что ли нет?
Назавтра мама надела свое парадное платье и пальто, новую весеннюю шляпку.
— Не буди лиха, — сказал папа.
— Прошел месяц. Надо посмотреть, хорошо ли о ней заботятся.
— Там же опытные люди — им и карты в руки.
— Ты что думал — я не буду ее навещать? Я, знаешь ли, не зверь.
— Хорошо, иди.
Однако, когда мама ушла, папа подошел к окну и сказал:
— Кому везет, тому везет, и тут уж ничего не поделаешь.
Я сидел внизу, на терраске, смотрел на проезжающие машины. Папа расположился на балкончике, щелкал орехи — ждал. В шесть часов, а может, и попозже у нашего дома притормозила санитарная машина и, покачнувшись, остановилась.
— Так я и знал, — сказал папа. — Кому везет, тому везет.
Первой из машины вышла мама — глаза у нее покраснели, опухли — и кинулась наверх, стелить бабушке постель.
— Ты снова сляжешь, — сказал папа.
— Прости, Сэм, но что мне оставалось делать? Стоило ей меня увидеть, как она заплакала, и все плакала и плакала. Это был такой ужас!
— Там же самые опытные люди — им и карты в руки. Они лучше тебя знают, как ходить за ней.
— Опытные люди? Опытные убийцы — вот они кто. Сэм, у нее пролежни. Эти ирландские сиделки — такие мерзавки, она подолгу лежит мокрая, они ее ненавидят. Она похудела килограммов на десять, не меньше.
— Через месяц ты сляжешь, помяни мое слово.
Папа снова повадился что ни вечер уходить к Танскому, меня снова что ни утро заставляли целовать бабушку. Она — вот что странно — стала походить на мужчину. На подбородке у нее пробивались волоски, встопорщились седые усы, она практически облысела.
И снова дядья и тетки стали, хоть и нерегулярно, посылать по пять долларов на содержание бабушки. Старики, в прошлом последователи дедушки, наведывались — справиться о бабушкином здоровье. Они располагались в комнате за кухней и, опершись о палки, раскачиваясь, разговаривали сами с собой. Отец называл их «Святые трясуны». Я сторонился этих изрытых морщинами, усохших старцев: они норовили ущипнуть меня за щеку или подсунуть мне нюхательного табаку и закатывались смехом, когда на меня нападал чих. Навестив бабушку, они неизменно застревали на кухне и битый час смотрели, как мама готовит локшн[67], отхлебывая чай с лимоном из блюдечка. Вспоминали изречения, книги и добрые дела покойного цадика.
— На похороны, — маме не наскучивало рассказывать им одно и то же, — чтобы предотвратить давку, прислали шесть полицейских на мотоциклах.