В тот момент, когда они заканчивали вторую часть, А. вдруг испустил крик: он испугался неизвестно чего. Коэн попытался обратить дело в шутку, сказав: «Надеюсь, ты не собираешься сетовать на глухонемоту богов и звезд?!»
И тогда А. расплакался. Томас отложил скрипку и подсел к нему. Марта тоже попыталась его утешить. Но Коэн не вынес этой умилительной сцены. Его одолела какая-то странная злость. Придерживая левой рукой виолончель, он привстал, наклонился к А. и спросил, что это он оплакивает — уж не трогательную ли кончину Альфреда Эдуара Бийоре, члена Комитета общественного спасения? В ответ А. сказал только одно: «Все, что я вижу, вызывает слезы». Мы растерянно переглянулись.
Марта сразу же отвезла домой Элизабет и А. Мы разошлись чуть позже. Взбешенный Томас заявил, что виной всему Коэн.
Назавтра Томас и Р. зашли ко мне. Мы отправились на улицу Бак. Коэн все испортил, сказал Томас. Йерр был просто невыносим, сказал Р. И оба они напали на Уинслидейла: разбогател, как Крёз, на своей китайщине и при этом не помогает безработным, да еще не настраивает свое пианино.
Улица Бак. А. встретил нас с жалким, потерянным лицом. Томас сказал:
— Постарайся думать о чем-нибудь другом. Работай. Читай…
— Думать… все науки в этом мире… все книги, эти утешительные погремушки для всего света, присваивают себе одинаковые мелкие признаки, чтобы говорить. Но едва воцаряется безмолвие, как мысли, книга, да и все остальное перестает существовать. Сама память о них — и та испаряется бесследно. Я нахожусь именно в состоянии безмолвия. Все, что я знал доселе, растаяло, исчезло. Мои руки пусты, голы. Из всех рук на свете, даже самых пустых, мои наиболее голы. Огромные, и призрачные, и такие отчужденные от меня самого. И такие же безмолвные. Словно плавающие в небытии.
— Но как бы ни страшен был пожар, — ответил Р., — всегда остается хоть тоненькая струйка дыма, напоминающая об угасшем пламени! И если внимательно вглядеться в нее, можно восстановить кучу пепла, оживить воспоминание о раскаленных углях, вообразить себе пляшущий огонь и ветер, его раздувающий!
— Время так сжалось, — ответил А., — что я стал бояться всего на свете. Ни единой капли мужества, ровно ничего, что помогло бы строить хоть какие-то планы, питать хоть слабую надежду. Все мое будущее — это мое прошлое, и все оно передо мною, вместе с восемью тысячелетиями мертвецов.
Пятница, 24 ноября. Подходя к Сорбонне, наткнулся на Божа. Он рассказал, что два дня назад виделся с А. на улице Бонапарта. И что не осмелился с ним поздороваться. Резкий стук захлопнутой дверцы автомобиля заставил А. вздрогнуть от неожиданности, и он съежился, точно загнанный зверь. Именно так выразился Бож, который переводит книги Л. И верно: я уже наблюдал у А. этот вид оцепенения, свойственного тем, кого внезапно поразил испуг.
Я сказал Б., что был бы рад побеседовать с ним. И пригласил его на ужин в один из дней.
Воскресенье, 26 ноября. Коэн позвал к себе Йерра и меня. Постарался задобрить Йерра. Затем мы отправились на улицу Бак. Коэн хотел извиниться за неудачный вечер в среду. Мы пришли туда к трем часам. Э. собралась напоить нас кофе. Мы попытались утешить А., но безрезультатно: он снова завел свою старую песню.
— Если я посмотрюсь в зеркало перед тем, как лечь спать, — сказал он, — то, клянусь вам, мое отражение воплощенная нагота, куда более жалкая, чем стыд, смерть, стеснительность, отсутствие и так далее. Нагота, не скрывающая ничего, плоская, ничтожная, беспричинная, жалкая до тошноты. Существование, полностью лишенное ощущения жизни! Такое убогое! Нет, даже не убогое — просто пустое! Абсолютно, безнадежно пустое!
Мы сидели понурившись. Коэн пытался скрыть растерянность, но было видно, что эта иеремиада явно его расстроила. И Э. тоже. Один только малыш Д. прыгал вокруг нас, весело напевая.
— Как же выйти из этой пустоты? — продолжал А. — Из пустоты, насыщенной другими пустотами… Из бездонной дыры, соединившей в себе все более мелкие дыры… Какая головокружительная пустота! Без опоры, без тени, без горизонта, без сна…
— Пустота защищает, — сказал Р.
— Пустота поглощает, — сказал Коэн.
— Вы можете говорить сколько угодно, слова лишены содержания, — сказал А.
— И что же ты делаешь?
— Все падает, все распадается в прах в этом бескрайнем молчании, в этой пустоте. И рот — всего лишь крошечная пещера Ласко[16] в этой пустоте…
— Человек опустошает себя через рот. И через все прочие отверстия своего тела. Значит, закрыть глаза? Заткнуть уши? Зажать ноздри? Закупорить?..
— О нет. Они все внутри этой пустоты.
И тут Д. попросил кусочек сахара, чтобы смочить его в чае и пососать.
Вторник, 28 ноября. Йерр зашел ко мне около семи часов. Нужно ли допускать Томаса в наше общество? Он давно заметил, что Т. путает род существительных. А уж о солецизмах и говорить нечего…
— Кроме того, он из так называемых, — поведал мне Й. — Я много раз слышал, как он употребляет этот оборот. В общем, типичный анимист. Почему бы ему не стать священником? Давно пора произвести отбор. Он принадлежит к классу так называемых.
И Йерр заявил, что все это его оскорбляет. Что он требует немедленной эвикции[17]. Я напомнил ему, что Томас играет в нашем ансамбле вторую скрипку, что он любит А., нравится Отто фон Б., дружит с Полем и так далее. Утихомирил его как мог.
Среда, 29 ноября. К концу дня заглянул на улицу Бак. Нашел А. в его комнате. Лежащим.
— Мне чудится, будто я тону, — сказал он, — и бесконечно, беспрерывно погружаюсь с открытым ртом прямо на дно, безнадежно потерянный, задыхающийся, вконец смирившийся с мыслью о смерти — и в ужасе от ее близости.
— И на что это похоже?
— Ни на что. Ни на что.
— Ни на что? И вправду ни на что? Но ничто не походит ни на что, и это невозможно описать…
— Однако же все мы до странности походим друг на друга в смерти…
— Да, но смерть не походит ни на что…
Через какое-то время я оборвал этот разговор. Словно заразился от него страхом. Когда я уходил, поцеловав на прощанье Э., малыш Д., прыгая то на одной, то на другой ножке, напомнил мне, что завтра ему исполнится пять лет. Я заверил его, что не забыл эту дату. Что завтра, когда он придет из школы, я принесу ему это.
30 ноября, день рождения Д. Его личико, сияющее радостью. А. не присутствовал на нашем скромном торжестве. Нетерпение и сияние в детских глазах.
1 декабря, улица Дофины. В булочной встретил Йерра, ужасно нелепо одетого. Ярко-желтый шарф цвета цыплячьего пуха. Выглядел он лет на шестьдесят.
Я нашел слово, которого нам не хватало. Это невезение, — сказал он.
И удалился, крайне довольный собой, держа под мышкой большую буханку деревенского хлеба.
Суббота.
Я уехал в Бретань, в домик В.
4 декабря вернулся в Париж. Вечером после ужина позвонил Элизабет.
— У нас все то же, — сказала она.
— Это просто зимняя спячка. Как у хомяков. Или улиток, — ответил я, пытаясь ее утешить.
— Ох нет! Я уже не верю, что он поправится. Вы не видите его каждый день в этом исступленном самолюбовании, в этом детском эгоизме, в слезах, которые он не в силах унять… Д. по сравнению с отцом выглядит старым и мудрым.
— Но ведь и депрессия когда-то выдохнется. Худшее станет привычным. А потом исчезнет… Просто время сделает свое дело, и она исчезнет.
— О господи, — сказала она, — да он сейчас даже не помнит, какое у нас нынче число!
Вторник, 5 декабря. Позвонил Йерр.
— Ну вот, — сказал он, — я полагаю, что нашел верное слово! Это беспокойство! — И зашелся в хохоте.
Потом неожиданно серьезно добавил:
— Рана, которая воспаляется. Будьте осторожнее!
Среда, 6 декабря. Заглянул на улицу Бак. Там была Марта. Не мог бы я повидать Ульрику? Она сама должна встретиться с ней на улице Бернардинок. Но Элизабет сказала, что уже не надеется увидеть, как он прочистит трубу — вечно забитую всякой дрянью, иногда пустую, иногда мертвую — да-да, именно мертвую! — и очень редко реальную, — которая служит ему головой.
Пятница, 8 декабря. Я избегал встреч с Ульрикой. Марта же увиделась с ней после полудня и посвятила ее в историю болезни А. Ульрика с ходу заявила, что сделать ничего нельзя. Что психоанализ предполагает, с одной стороны, желание пациента сотрудничать со специалистом — которого А. явно не проявляет, — и, с другой, веру в могущество слова, которая, как ни печально, у него полностью отсутствует. Поэтому лучше всего оставить его в нынешнем состоянии: вполне возможно, хотя и не обязательно, что он вдруг встрепенется и расцветет, как замерзший цветок в оттепель, снова ощутит вкус к жизни и избавится от своей немоты. После чего заговорила с Мартой о ней самой. Напомнила ей про С. Меня же облила грязью.