В определенном смысле неверность второй жене – дань уважения первой. Его мертвая жена жила во всех женщинах. Бесцельные шатания по примеру отца, упрямая верность воспоминаниям, возложение на могилу цветов, которые потом засушиваются со слезами жалости к себе. Некрофилия. Он многому научился у своего отца. Тело жены сожжено и развеяно в пар, стало атомами, растворенными в воздухе, в жидкости, его можно вдохнуть, выпить. Память значения не имеет. История – не память, а живая картина. Сны – не воспоминания.
Руки, разбиравшие безопасную бритву, дрожали, стальная пластинка со звучным дребезгом упала в раковину. Видя сны, ты – не ты. Тебя что-то использует, что-то глупо злобное, высунувший язык идиот, в распоряженье которого тысяча вольт.
«Но почему у тебя до сих пор это чувство вины? Почему ты больше не плаваешь и не водишь машину?»
«Нервы, – отвечал он. – В нервах что-то засело. Я снова женился ради успокоения нервов. А сейчас думаю, это ошибка, впрочем естественная. Возможно, отсюда фактически чувство вины. Это было нечестно по отношению к ней. Незабытая мертвая жена и осязаемая живая в какой-то мере отождествляются. Во всяком случае, их отождествляют сильно истертые проволочки в мозгу. Тогда видишь ее в ложном свете, судишь, взвешиваешь, сравниваешь. Мертвая женщина оживает, а мертвых оживлять нечестно, противоестественно. Мертвые разлагаются, распадаются на атомы, пылью в солнечном свете, осадком в пиве. Факт любви остается, а мертвых любить невозможно по самой природе вещей. Любить надо живых; живые, разложившиеся, распавшиеся на атомы в конкретных телах и умах, никогда не будут близки, никогда не будут важны. Ибо когда кто-то значит больше других, нам придется вернуться назад, снова отождествлять, с неожиданным ошеломлением противопоставлять, и опять возвращать к жизни мертвых. Мертвые мертвы».
«Значит, распылять и разлагать на атомы ту любовь. А как насчет нее, спящей там, в большой темной спальне, она чего заслуживает? Все это было ошибкой, не надо было этого делать. Она заслуживает целого моря жалости, вкусом и видом похожая на любимую».
Виктор Краббе надел чистые накрахмаленные белые брюки, прохладную, с запахом свежести, белую рубашку с открытой шеей. Тихо проделывал это в спальне, подняв на одном окне жалюзи, впустив немного света. Не обязательно было стараться хранить тишину, это просто привычка. Она спала медикаментозным сном. Если что-нибудь может ее разбудить, только скандал в дортуарах, топот мальчишек в столовой, крики старост, звяканье велосипедных звонков, хруст ног по гравию на дорожке внизу. До середины дня не проснется. Он подхватил со стула у письменного стола в гостиной свой кейс с плесенью под защелками и направился к двери, которая вела из квартиры в мальчишеский мир. Вращающаяся дверь столовой его квартиры скрипнула, и Ибрагим мягко сказал:
– Туан.
– Чего тебе, Ибрагим? (Люди говорили: «Не знаю, за каким чертом вы держите этого парня. Про вас про самого начнут болтать. Как-то вечером его видели рядом с кино в женском платье. Знаете, хорошо, что вы женаты. Его вышвырнули из офицерской столовой, где он крутил задом и приставал к мужчинам. Может, он повар хороший и прочее, но все-таки… Вы бы поосторожней».)
Извиваясь, Ибрагим прогнусавил:
– Минта беланджа, туан.
– Да ведь всего три дня до конца месяца. Что ты с деньгами делаешь?
– Туан?
– Сколько тебе?
– Лима ринггит, туан.
– Купи себе на них заколки для волос, – по-английски сказал Краббе, протягивая пятидолларовую бумажку. – Мем говорит, ты у нее их таскаешь.
– Туаи?
– Ладно.
– Терима касен, туан. – Ибрагим, извиваясь, сунул бумажку на грудь под саронг.
– Сама, сама. – Виктор Краббе открыл тонкую дверь, отделявшую его от мальчиков в пансионе Лайт, и медленно спустился, боясь поскользнуться на стертых ступеньках, вниз по широкой, некогда столь импозантной лестнице. Внизу ждал дежурный староста, Нараянасами, с живым лицом богатого черного цвета над белой рубашкой и брюками. Вестибюль был полон мальчишек, отправлявшихся в главное здание школы, контрапункт колорита, объединенный педальной нотой белоснежной униформы.
– Сэр, мы стараемся заниматься, так как уже в скором времени должны сдавать экзамены, а младшие мальчики не понимают важности наших занятий и устраивают настоящий сумасшедший дом, когда мы погружены в учебу. Нам, законно избранным вышестоящим, непомерно дерзят, недостаточно повинуются нашим частым угрозам. Я считал бы неоценимой услугой, сэр, если бы вы им всем сделали строгий выговор и подвергли словесному наказанию, сэр, особенно малайцев, жестоко пренебрегающих уважением, а также не соблюдающих дисциплину.
– Очень хорошо, – сказал Виктор Краббе, – сегодня за обедом. – Раз в неделю он обедал с мальчиками. Преследуемый почтительными приветствиями, прошагал вниз по треснувшим каменным ступеням, пролет за пролетом, дошел до дороги к главному школьному зданию. У него, единственного из европейцев в Куала-Ханту, не было автомобиля. Пока добрался до Военного Мемориала, рубаха на груди промокла.
Жители Куала-Ханту смотрели, как он идет. Безработные малайцы в поношенных белых штанах, присев на низком парапете общественной колонки, обсуждали его.
– В школу идет. Машины нету. А ведь он богатый.
– Деньги копит, чтоб быть еще богаче. Вернется в Англию с полными карманами, больше не будет работать.
– Умно. Он не ребенок, кушающий бананы.
Два старика хаджи, сидевшие у дверей кофейни, беседовали друг с другом.
– Птица-носорог сочетается между собой, ласточка тоже. Не подобает белому мужчине идти на работу пешком, как работнику.
– Сердце у него не гордое. Войдешь в козлиный загон – блей; войдешь в воловий – мычи. Вот как он думает. Хочет казаться простым человеком.
– Поверю, когда у кошки рога вырастут.
Иссохший попрошайка, надеясь с утра пораньше получить немного кофе, вставил:
– Вода у него сквозь пальцы не вытечет.
Хаджа продолжал более благосклонно:
– Воистину, черная птица по ночам летает. Но не примеряй на себя чужую одежду.
Жена китайца, хозяина магазина, окруженная ссорившимися детьми, сказала мужу на протяжном хакка:[24]
Ходит все время.
С потным лицом.
Богатые рыжие псы
Платят, сколько попросим.
Но изо дня в день
Идет он пешком,
Не имея машины.
Лупоподобное лицо ее в белой пудре лишь короткое время изображало легкую озадаченность. Потом под страстное бряцание струн и маленьких треснувших колокольчиков она бросилась к скулившему ребенку, которого собратья толкнули в мешок с сахаром.
Индусы, писари писем, ожидавшие клиентов, вставив в машинки чистую бумагу с копиркой, приветствовали Виктора Краббе улыбками и взмахами. Пару раз в дни Коронации, Юбилея и Фан-Хуа он выпивал с ними пива, обсуждал гиблые времена.
Проходя мимо жалкого маленького кабаре «Парадиз», Виктор Краббе сглотнул поднявшийся в горле комочек вины. Здесь, в поисках выпивки и часа уединения, он встретил Рахиму, единственную платную танцовщицу, которая разливала пиво, меняла пластинки, шаркала по полу с посетителями. Маленькая, светло-коричневая, коротковолосая, в европейском платье, любезная, услужливая, очень женственная. Она была разведенной, муж ее вышвырнул под каким-то ничтожным предлогом, поддержанный мрачной мужской силой исламского закона. У нее был один ребенок, мальчик по имени Мат. Перед малайскими разведенками открывались лишь две несложные профессии, и на практике высшая включала в себя низшую. Платная танцовщица в подобных заведениях мало зарабатывала, а нисхождение от полигамного супружества к проституции казалось простым оступившимся шагом. Виктору Краббе хотелось верить, будто она ничего ему не продавала, а десятидолларовая бумажка, тайком сунутая в ее теплую нежадную руку, – знак признательности, жест помощи. «Купи что-нибудь Мату». У нее в комнатушке он чувствовал, что как бы проникает в сердце страны, самого Востока. И вдобавок умиротворяет беспокойный дух. Нельзя только слишком привязываться к Рахиме. Любовь следует разложить, распылить, подобно тому самому любимому телу. Фенелла верила, что он ходит на школьные диспуты, на собрания Исторического общества. Скоро надо порвать эту связь. Но должны возникнуть другие.
Стареющий сикх, высоко сидя в телеге с навозом, царствуя над двумя мирными волами, закручивал на место, засовывал под распущенный тюрбан клочки седых волос. Лицо его – одна борода – улыбалось Виктору Краббе. Краббе махнул рукой, вытер пот со лба. Мальчики по дороге в китайскую школу смотрели на него снизу вверх с характерным для юных китайских лиц напряженным любопытством. Виктор Краббе свернул за угол у полицейских казарм. Если бы только школьные здания не были так разбросаны, вроде оксфордских колледжей. Правда, надо носить в кейсе сменную рубашку. Он посмотрел на маленьких кошек с загнутыми хвостами, охотившихся на кур в сухих муссонных дренажных канавах. Нога его наткнулась на выводок стручков пальмового дерева, похожих на сегменты почерневшей велосипедной шины. Он уже был рядом с главной школой.