Итак, сердечные и денежные причины отпадают. Остается то, что адвокаты называют несходством характеров. Но спрашивается, о каком же несходстве характеров может идти речь, если за два года у нас ни одного спора не было? Ни единого, говорю я вам! Мы все время были вместе, и если бы это несходство существовало, оно бы уж как-нибудь проявилось. Но Аньезе никогда мне не противоречила; она, можно сказать, почти и не разговаривала. Иной раз за целый вечер в кафе или дома и рта не раскроет — говорил всегда один я.
Не отрицаю, я люблю поговорить и послушать самого себя, особенно если разговариваю с близким мне человеком. Голос у меня спокойный, ровный, не громкий и не тихий, рассудительный, плавный такой; и если я говорю на какую-нибудь тему, то освещаю ее исчерпывающе, со всех сторон. Разговаривать я предпочитаю о хозяйственных делах: мне нравится рассуждать о ценах, о расстановке мебели в комнатах, о кушаньях, об отоплении словом, о всяких пустяках. Я никогда не устаю говорить о таких вещах и нахожу в этом такое удовольствие, что иной раз ловлю себя на том, что, исчерпав эту тему, повторяю все рассуждения сначала. Но будем откровенны, именно такие беседы и следует вести с женщинами; о чем же другом с ними разговаривать?
К тому же Аньезе слушала меня со вниманием, по крайней мере мне так казалось. Один только раз, когда я объяснял ей устройство электронагревателя для ванны, она вдруг заснула. Я спросил, разбудив ее:
— Разве тебе скучно? Она поспешно ответила:
— Нет, нет. Я просто устала, я плохо спала сегодня ночью.
Обычно мужья бывают заняты службой или торговлей или же, если у них никаких других занятий нет, любят погулять с друзьями. Но мне Аньезе заменяла все: она была и моей службой, и торговлей, и друзьями. Я ни на минуту не оставлял ее одну; всегда был рядом с ней, и даже, — хоть вас, может быть, это и удивит, — когда она стряпала. У меня просто страсть к стряпне, и каждый день перед обедом я надевал фартук и помогал Аньезе на кухне. Я делал все понемногу: чистил картошку, лущил горох, приготовлял отбивные, следил за стоявшими на плите кастрюлями. Я так хорошо помогал ей, что она часто говорила:
— Знаешь что… сделай сам… у меня голова болит, пойду полежу.
Тогда я готовил обед один; и с помощью поваренной книги я даже пробовал стряпать новые блюда. Жаль только, что Аньезе не особенно любила покушать, а последнее время у нее и совсем пропал аппетит, она почти не притрагивалась к еде. Однажды она мне сказала, будто в шутку:
— Ты по ошибке родился мужчиной… ты ведь женщина… даже домашняя хозяйка.
Я должен признать, что в этих словах есть некоторая доля правды: действительно, кроме стряпни, я люблю также стирать, гладить, шить и даже в часы досуга подрубать платки.
Как я уже говорил, я никогда не расставался с Аньезе — даже когда к ней приходила мать или кто-нибудь из подруг; даже когда ей, не знаю почему, взбрело в голову брать уроки английского языка; только чтобы быть с ней рядом, я тоже стал учиться этому трудному языку. Я был так к ней привязан, что это иной раз доходило до смешного. Например, однажды в кафе, не расслышав, что она мне сказала вполголоса, я пошел за ней в туалет, и меня остановил служитель, объяснив, что это дамская уборная и мне туда войти нельзя.
Да, такого мужа, как я, найти нелегко. Часто Аньезе говорила мне:
— Мне нужно пойти туда-то, повидаться с тем-то, это тебе неинтересно.
Но я всегда отвечал:
— Я тоже пойду… ведь я ничем не занят.
— Что ж, иди, только я предупреждаю, что тебе будет скучно.
Но в результате выходило, что я нисколько не скучал и потом говорил ей:
— Вот видишь, мне не было скучно. Словом, мы были неразлучны.
Раздумывая обо всем этом и тщетно спрашивая себя, почему же все-таки Аньезе ушла от меня, я дошел до лавки моего отца. Это магазин церковной утвари, который помещается близ площади Минервы. Мой отец — человек еще нестарый, у него черные кудрявые волосы, черные усы, а под усами прячется улыбка, которой я никогда не понимал. Должно быть, от привычки разговаривать со священниками и набожными людьми отец очень мягок, спокоен, всегда вежлив. Но мама-то его знает и говорит, что он просто хорошо умеет владеть собой.
Войдя, я пробрался меж витрин, где были выставлены кадила и дарохранительницы, и прошел в заднюю комнату, где помещалась конторка отца. Отец, как обычно, занимался подсчетами, задумчиво покусывая кончики усов. Я сказал ему растерянно:
— Папа, Аньезе ушла от меня.
Он поднял глаза и как будто усмехнулся в усы; а может быть, это мне только показалось.
— Мне очень жаль, — сказал он, — право, очень жаль… А как это вышло?
Я рассказал, как было дело. И добавил:
— Конечно, мне очень неприятно… Но я прежде всего хотел бы знать, почему она меня оставила.
Он спросил нерешительно:
— А ты не понимаешь?
— Нет.
Он помолчал, а потом сказал со вздохом:
— Альфредо, мне очень жаль, но я не знаю, что сказать тебе… Ты мой сын, я тебя содержу, люблю тебя… но о жене должен думать ты сам.
— Да, но почему она меня бросила? Он покачал головой:
— На твоем месте я бы не выяснял… Оставь… Так ли уж тебе важно знать мотивы?
— Очень важно… важнее всего.
В эту минуту вошли два священника; отец встал и пошел им навстречу, сказав мне:
— Зайди попозже… Мы поговорим… Сейчас я занят.
Я понял, что от него мне ждать нечего, и вышел.
Мать Аньезе жила неподалеку, на проспекте Виктора-Эммануила. Я подумал, что единственный человек, который может объяснить мне тайну этого ухода, — сама Аньезе. И я отправился туда. Я взбежал по лестнице, прошел в гостиную. Но вместо Аньезе ко мне вышла ее мать, которую я терпеть не могу; она тоже занимается торговлей; это женщина с черными крашеными волосами и румяными щеками, всегда улыбающаяся, скрытная и фальшивая. Она была в халате, на груди приколота роза. Увидев меня, она сказала с напускной приветливостью:
— А, Альфредо, какими судьбами?
— Вы знаете, почему я пришел, мама, — ответил я, — Аньезе меня оставила.
Она спокойно сказала:
— Да, она здесь, сынок. Что же делать? Такие вещи случаются на свете.
— Неужели это все, что вы мне можете ответить? Она посмотрела на меня пристально и спросила:
— Ты сказал своим?
— Да, отцу.
— А он что?
Какое ей было дело до того, что сказал мой отец? Я ответил неохотно:
— Вы знаете папу… Он говорит, что не нужно выяснять.
— Он правильно сказал, сынок… Не выясняй.
— Но в конце концов, — сказал я, начиная горячиться, — почему она ушла? Что я ей сделал? Почему вы мне не скажете?
Говоря это очень раздраженно, я мельком взглянул на стол. Он был покрыт скатертью, на скатерти лежала белая вышитая салфеточка, а на ней стояла ваза с красными маками. Но салфеточка лежала не в центре стола. Машинально, даже не сознавая, что делаю, пока она смотрела на меня, улыбаясь и не отвечая, я поднял вазу и водворил салфеточку на место.
Тогда она сказала:
— Молодец… Теперь салфетка в самом центре… Я этого не заметила, а ты сразу увидел беспорядок… Молодец… Ну, а теперь тебе лучше уйти, сынок.
Она встала; встал и я. Я хотел спросить, не могу ли я видеть Аньезе, но понял, что это бесполезно; к тому же я боялся, что, встретясь с ней, потеряю голову и наделаю или наговорю глупостей. Так я и ушел оттуда и с того дня не видел больше своей жены. Быть может, она когда-нибудь вернется, поняв, что такие мужья, как я, попадаются не каждый день. Но она не перешагнет порога моего дома, пока не объяснит, почему все-таки она меня оставила.
Сколько же нас было? Шестеро. Две женщины — Аделе, жена Амилькаре, и Джемма, их племянница из Терни, приехавшая в Рим погостить, и четверо мужчин — Амилькаре, Ремо, Сирио и я. Первая ошибка была в том, что мы пригласили Сирио, — у него язва желудка, и он очень раздражителен — готов вспылить из-за малейшего пустяка. Вторая ошибка была в том, что мы предоставили выбор ресторана Амилькаре. Поскольку он должен был платить за троих, а входить особенно в расходы ему не хотелось, он, когда мы все встретились на площади Индипенденца, настоял на том, чтобы отправиться в хорошо известный ему ресторан. До него отсюда рукой подать, хозяин — его приятель, кормят там превосходно, и нам сделают скидку…
Мы должны были бы раньше сообразить, что хорошего может встретиться в этих жалких кварталах рядом с вокзалом? В этом районе бывают лишь люди, которые в Риме проездом, да солдаты из казармы Макао. И вот мы зашагали по прямым улицам, мимо мрачных зданий; а мороз в тот вечер был настоящий, январский, жесткий, пощипывающий. Амилькаре, который любит хорошо поесть, без конца повторял:
— Ну, друзья мои, сегодня я себе устрою первоклассное угощение… Буду есть и пить, не думая о печени, почках, желудке и прочих внутренностях. Я тебя заранее предупреждаю, Аделе, чтобы ты не вздумала ворчать по своему обыкновению.