Все эти причудливые лавочки, из века в век теснившиеся здесь, образуя город в городе, пробуждали в нас спокойное ликование. Мы так и видели себя каждый в своем магазинчике. Я бы торговал трубками и способностью затворять время в дыме. Месье Делькур, конечно же, стал бы продавать марки и обладал бы странами, не двигаясь с места, лишь придвигая глаз к круглой лупе. Чуть подальше Флорентиец работал бы на «Комеди Франсэз», приручал бы шелка костюмов для сочиненного им представления.
Но мы не созданы были для того, чтобы осесть, пустить корни; мы не хотели существовать в определенной атмосфере, мы хотели тихонько впитывать одну за другой. Пройдя под всеми аркадами Пале-Рояля, мы продолжали нанизывать картинки у круглого водоема. Мы усаживались на железные стулья, оставаясь параллельными друг другу. Каждый вглядывался в собственный мир, но где-то там, в летнем небе, линии наших взглядов должны были пересечься. Я удивлялся, услышав, как вздыхает месье Делькур — уж ему-то нашей спокойной дружбы должно быть достаточно. Под элегантной непринужденностью движений Флорентийца с каждым днем все заметнее проступала его глубокая рана, боль медленно захватывала и нас, саднило в груди, и, когда горе становилось невыносимо тяжким, приходили слова:
— Ах, если бы только Элен знала вас!
Мы с месье Делькуром переглядывались, ничего не понимая, пожимали плечами.
— Ну конечно! Вам не понять. Если бы Элен знала вас, если бы она разделила с нами Пале-Рояль, вот теперь, когда вы меня этому научили… Она перестала бы мучить себя словами, от которых никакого толка. Она оставалась бы на поверхности, вот так, попросту; с вами это становится возможным.
Научить. Мы улыбались, услышав это слово, странным эхом отзывавшееся в нашем уснувшем сознании. Месье Делькур никогда не преподавал, никогда никого не сковывал даже легчайшим чувством, малейшим намеком на нравоучения. Единственным, чего он требовал, была свобода предаваться созерцанию на свой лад и ни перед кем не отчитываться. Благодаря этой его непритязательной легкости я и появился на свет, потому что я был всего лишь взглядом. Совершенно очевидно, что мое пребывание на земле ничего от других не требовало и ничего от них не ожидало. И все же в этом городе, где каждый из жителей, казалось, находил смысл в своей судьбе — такое впечатление оставляло у меня стремление парижан ей покориться, — Флорентиец приписывал нам способность обучать.
Правда, урок оставался совершенно особенным. Разделить Пале-Рояль. Удивительная программа, которую сами мы не смогли бы так четко сформулировать. Таким образом, Флорентиец облек нас некой миссией. Конечно, это нам отчасти льстило, открывало нам глаза на самих себя. И в то же время нам это причиняло боль. Месье Делькур отгородился от жизни города; день за днем, погружаясь в океан шариков, в россыпи стеклышек калейдоскопов, в неподвижную метель стеклянных сфер, он укрывался в картинках, держась подальше от слов. Наслаждение и одиночество, печаль, мираж — он не делал различий, лишь менял отсветы, плавно поведя рукой или перемигнув. Это был все тот же мир, который продлился во встрече со мной. Но я, благодаря новой мысли о возможности соучаствовать, невольно внес туда некоторое оживление, ощущение праздника. А вот теперь Флорентиец дал название этой призрачной власти, открыл в ней урок. Чистые впечатления одиночества и тишины, когда им терпеливо дали отстояться и проясниться, превратились в убежище для забвения.
Всего лишь в убежище. Флорентиец рядом с нами забывал, но глубокая рана его не заживала. И теперь мы делили его боль, как делили Шартье или Пале-Рояль. За бесконечными прозрачными слоями месье Делькур различал нестерпимый образ прошлого. Что же касается меня, все, чего мне недоставало, неотступными волнами вскипало вокруг пузырьков, в которых я, как мне казалось, укрывался.
Последние чудесные деньки в Париже, которыми мы насладились. Свет был волшебным, и удовольствие обретало непрочную весомость счастья, понемногу наполняясь печалью. Забираясь в самую середину скверов, бредя вдоль набережных, мы думали об Элен — должно быть, каждый на свой лад, но с одинаковой печалью в глубине глаз. В последний день в Тюильри месье Делькур растерзал нам сердце стихотворением, которое знал наизусть и которое вдруг ему вспомнилось:
Я догоню тебя, Элен,
Несясь через луга,
И через свет морозных зорь…
Звенели детские голоса, темно-зеленая крыша карусели растворялась в синеве. Тихонько всплывали слова, моя память их сохранила; мне больно от этих слов, и все же я хочу когда-нибудь куда-нибудь унести их с собой в пузырьке:
Я тебя звал, но не знал
Где тебя можно найти
Слышалась поступь твоя
В шуме листвы на пути
Волны ваяли твой лик
К берегу прянув гурьбой
Ты была тихий ночлег
У деревеньки любой.
Маяться, толком не зная из-за чего. Мечтать о других красках, других картинах. Уехать. Словно невидимая заноза ныла где-то под кожей, словно Флорентиец влил в нас сладкую отраву. Красота Парижа в эти последние дни лета обретала смысл: надо было двигаться в какую-то другую сторону, строить миражи вдали. Отложив стеклянный шар, Флорентиец сказал нам:
— На земле есть места не менее совершенные, чем этот шар, такие же синие, такие же белые, такие же сияющие и пушистые. Я знаю страну, где вся зима так же прозрачна и могла бы кружиться у нас в руках.
Мы не задавали ему вопросов, но с тех пор эта зимняя страна все чаще всплывала в речах Флорентийца, с каждым разом делаясь все менее отвлеченной, все менее окутанной тайной, и, наконец, он нам признался:
— На самом деле я бывал там только летом. Мы собирали смородину и малину, но вода в озере оставалась ледяной. Хозяйка, госпожа Люндгрен, занимала только центральную часть усадьбы Суннаншё. В одном крыле, стоявшем к дому под прямым углом, были какие-то заброшенные службы, в другом жили мы. Десять лет… Мне кажется, что сегодня. Мы с Элен садимся в лодку и плывем к острову посреди озера.
— Зачем вы так себя мучаете? — перебил его месье Делькур. — Мне казалось…
— Знаю, — ответил Флорентиец. — Но, вопреки моему желанию, при всем вашем таланте, я ничего не могу по-настоящему стереть. И мне иногда снится Суннаншё, я мечтаю о нем… Мы всегда говорили о том, какая там зима. Это время года казалось почти недоступным. Поздней осенью госпожа Люндгрен возвращалась в Стокгольм. И полгода усадьба стояла пустая, обледенелая, засыпанная снегом, и ночи были такими долгими…
— Это очень далеко на севере?
— Да. Хотя, собственно… север там начинается от самого Стокгольма. Это в Далекарлии. Только шведское название гораздо красивее: Даларна.
Даларна… Можно грезить, плывя по течению слова, точно так же, как уплываешь в картинки октаскопа. И это слово сразу же тронуло нас своей янтарной мягкостью, своей текучей голубизной. Оно было куда лучше пузырька — три медленно проливающихся слога, словно река с приглушенным блеском, с туманными излучинами. Элен… Даларна… Я снова и снова повторял эти два слова, изумляясь тому, как нарастает упоительное головокружение, столь желанная боль. Флорентийцу хотелось провести там зиму. Для него это означало и перестать отрекаться от прошлого, которое помимо его воли овладевало им, и придать ему иной смысл, растворив прежние краски в отвлеченном сиянии шведской зимы.
Но нам-то какое место отводилось в этих грезах, нам, с нашими неповоротливыми телами, призывавшими нас к безмолвию и неподвижности? Нам казалось, будто прирученные картинки сомкнулись вокруг нас. Но дремота надежды притворна: однажды вечером на Монмартре появился Флорентиец, и мы взглянули на него. Нет ничего случайного. Клеману-Флорентийцу не стоило большого труда нас уговорить:
— Я уверен, все, что вы ищете, похоже на долгую зиму Суннаншё. Белизна снега, синева льда и дом, словно теплая точка в абстрактном пространстве. Месье Делькур оказался бы в центре стеклянного шара, внутри водяной капельки. А вы, — у меня все еще не было имени, и я начинал болезненно ощущать это отличие, когда ко мне обращались с совершенно излишней отстраненной вежливостью, — вы вновь обрели бы пространство картины, но благоухающее, у него был бы запах дома, и обжигающий морозный воздух, и краски, такие непохожие на ваши песчаные пустыни. Вы в каком-то смысле с экватора, из теплого центра, вам недостает севера, и вы прекрасно это понимаете… А я именно на севере смог бы наконец соединить забвение и память.
После этого они заговорили о таких вещах, в которых я ничего не понимал: сбережения, планы, поездки… Месье Делькур без тени сомнения готов был покинуть ту часть своей жизни, которую он называл конторой или работой ради куска хлеба. Флорентиец ошеломил его, рассказав, какую прибыль принесли его театральные представления. Между ними оставалось одно-единственное разногласие: Флорентийцу хотелось как можно скорее добраться до усадьбы Суннаншё, пока госпожа Люндгрен не уехала оттуда в Стокгольм. Месье Делькур хотел немного потянуть время, ссылался на материальные причины, требовавшие отложить наш отъезд на месяц или два, говорил, что надо предупредить хозяйку заранее…