Над водой, заливавшей его по грудь, давно уже сгустилась вечерняя синева, и сквозь призрачный туман доносился печальный шелест листвы ив и густого тростника. И вдруг, задев Бисэя за нос, сверкнула белым брюшком выскочившая из воды рыбка и промелькнула над его головой.
Высоко в небе зажглись пока еще редкие звезды. И даже силуэт обвитых плющом перил растаял в быстро надвигавшейся темноте… А она все не шла.
От этого необычайного вечера Костя очень устал. Он ехал домой, держа на коленях кейс с куклой, бутылкой пива, французской булкой и куском
“Любительской” колбасы. Нестерпимо хотелось пить. Он покосился на грузную даму рядом с ним: а что, если достать бутылку и прямо из горлышка? “Неудобно как-то”, – деликатничал Костя.
Трамвай постукивал по рельсам, повизгивал колесами на поворотах.
Костя стал клевать носом и наконец прижался виском к своему отражению в окне. И тут же увидел сон…
Он в облике льва с коричневой гривой, безумными глазами и возмутительно тонким хвостом. Невозможно представить, чтобы этой веревкой можно было нервно хлестать себя по бокам. Вокруг пустыня.
Оранжевая лепешка солнца на синюшных небесах жарит невообразимо.
Такие картины с обворожительными уродами писались на клеенке и продавались на рынках. Теперь подобное искусство – большая редкость.
Увидев себя царем зверей, Костя, привыкший гостить в отягченной всевозможной чушью области Морфея, не удивился. Первейшей заботой его было утоление звериной жажды. Поэтому нарисованный охрой Костя все возил и возил лапой по находящемуся у его ног кейсу.
– В чем дело? – спросил кто-то за спиной.
Костя посмотрел через плечо. Интересовался почтенный господин в галстуке и сюртуке: он был схож с членом Государственной думы от какой-нибудь Бессарабской губернии.
– Пи…ить! – застонал Костя сухой пастью, в углах которой скопилась густая слюна. – Отец, ради бога, помоги открыть. У меня там пивко.
– Отчего бы вам самим не отомкнуть этот кофр? – отчеканил незнакомец.
– Я бы не посмел вам досаждать, – хрипел Константин Николаевич, – да этот поганый “Рембрандт” не удосужился нарисовать мне не только когти, но и пальцы. Вот извольте: это разве львиная лапа? Это какая-то ромовая баба.
Вдруг из кейса донеслось:
– Дядя Ваня, это вы?
Господин так и вскинулся; ломая руки, он бросился к кейсу, пал на колени, закричал в крышку:
– Овечка моя, кто посмел тебя заключить в эту темницу?
Из-под крышки ответили:
– Все в порядке, дядя Ваня! Успокойтесь! Здесь бутылка
“Жигулевского” и какая-то снедь. Тесновато, только и всего. А разговариваете вы с Константином Николаевичем, моим режиссером.
Глядя подозрительно на льва, господин поднялся с колен, отряхнулся и, чуть поклонившись, представился:
– Штефко, Отто Людвигович. Можно Иван Иванович.
– А Фрол Фролыч можно? – непонятно откуда спросил Шурка.
Штефко и Костя оглядели пылающее пространство, но Шурея не обнаружили.
– Видно, из нынешних, пропащих, – констатировал Отто Людвигович и продолжал: – Я, сударь, должен вас предуведомить: я не позволю ни единой душе, вы слышите – ни единой душе! – тронуть хотя бы мизинцем мою козочку! Вы должны усвоить…
– Так она у вас, дядя, овечка или козочка? – перебил разошедшегося немца-чеха Шуркин нахальный голос.
– Шурк, отстань, – устало сипел Костя. – Вы, ваше степенство, не слушайте его, он пятимесячным родился. А вот лучше окажите милость, достаньте бутылочку.
Отто Людвигович пригладил седые волосы, присел, протянул руки к кейсу и щелкнул замочком. Увидев пиво, Костя стал терять сознание.
Последнее, что он видел, – это красного улыбающегося Штефко, протягивающего бутылку с клубящейся и шипящей над ее горлышком горячей пеной. Из-за его плеча выглядывала Катина беленькая головка и пронзительно выкрикивала:
– Я теперь ваша навеки!
Трамвай затормозил, и Костина голова упала, как отрубленная. Он резко выпрямился и услышал доносящееся из чемоданчика:
– Мне без вас теперь не жить! Вот увидите!
Режиссер стукнул костяшками пальцев по крышке кейса, и голосок оборвался. Полная дама с ужасом смотрела на чемодан. Плохо соображая, Костя бросился к закрывающимся створкам дверей и успел-таки выпрыгнуть в ночь.
В Костиной прихожей, под зеркалом, стоял на раскоряченных ножках брюхатый комодик. Костя утверждал, что этот шедевр мебельного искусства настолько совершенен, что мог бы принадлежать самому
Людовику Четырнадцатому.
– Я увидел его выброшенным на груду строительного мусора, напоминавшую баррикаду времен французской революции, – разъяснял
Костя. – Успел переправить к себе, прежде чем то же самое наверняка проделал бы Людовик Пятнадцатый. Применив реставрационные приемы, я быстро привел комодик в чувство, и вот – извольте!
Этот комодик первым встречал хозяина дома, и тот принимался разгружаться, словно достигший оазиса верблюд. Висящее над комодом округлое мутноватое зеркало в бронзовой раме отразило быстро вошедшего Костю. Захлопнув задом дверь, он щелкнул замком кейса и первым делом достал куклу. Рассмотрел. Показал зеркалу – кукла как кукла. Прислонив спинкой к зеркалу, посадил. Затем вытащил из карманов деньги, проездной, пропуск в киностудию, снял часы, отстегнул от пояса ключи – все свалил к ножкам куклы. Куда-то бесследно исчезла жажда…
Пока собирался ко сну, все вертел в голове слово, обозначающее крайнее изнеможение. Не вспомнил и потянулся к словарю.
“Забывать стал – старею”, – перелистывая ветхий, еще с буквой “ять” словарь, огорчался Костя. Вот оно наконец: “энервация”. Поболтав немного сам с собою, Костя угомонился. Скрипнула тахта, погас свет.
Луна дотянулась до прихожей, и там, на комодике, ожила кукла.
Пошевелилась, оглянулась, посмотревшись в зеркало, поправила белые волосы. Громко тикали ручные часы. Кукла потянулась к Костиному пропуску и задела связку ключей. Ключи громко звякнули, и кукла замерла.
– Стой, кто идет? – слабо, явно не просыпаясь, возгласил Костя и перевернулся на другой бок.
Кукла не без труда раскрыла корочки пропуска. С фотографии, на пол-лица украшенной круглой печатью, на куклу немного вытаращенными глазами смотрел Костя. Судорожно вздохнув, кукла наклонилась и принялась осыпать поцелуями сердитую Костину физиономию…
– Да, да, я внимательно слушаю, – как будто просыпалась Катя.
Костя чувствовал себя глупее глупого, когда паузы растягивались, и он что-то говорил, говорил, чтобы улизнуть от главного, спрятаться от того, чего от него ждала Катя.
С того дня, когда впервые встретились беловолосая Катерина и ее двойник-кукла, прошла неделя. Теперь лукавые улыбки сопровождали
Костю, негодяй Шурка, не стесняясь, подмигивал. Катя краснела и опускала глаза, когда ловила на себе взгляд Кости, носившего теперь кличку Бисэй Второй.
Они шли параллельно аллее, по которой глухо постукивали на рельсах навстречу друг другу трамваи. Осыпалась листва: бабье лето заканчивалось.
– Кать, а знаешь, как в Японии называется бабье лето?
– Как?
– Малая весна.
– Как интересно.
Сегодня, когда она докуривала сигарету, перед нею задержался проходивший мимо Костя. Он нахмурился и пошел дальше. Она тут же принялась гасить окурок о край урны.
– Константин Николаевич, давайте сегодня немного погуляем. Погода хорошая, – неожиданно предложила она удалявшейся спине.
Он остановился и повернулся к ней. Ему мгновенно представилось, как, очутившись с Катей наедине, он не сдержится и первый поцелуй, как первому поцелую и полагается, будет длиться вечно. Будь Костя помоложе, он, кроме блаженства, за данным поцелуем ничего бы не узрел. Однако многоопытный Константин Николаевич почувствовал, как по прошествии времени, когда страсти поутихнут и будни заставят сфокусировать взгляд на себе, окажется: преданный мечте “рыцарь” эту мечту утерял, в то время как существовать без этой мечты ему уже невозможно. При этом он обманывает прелестную девушку, которой, если бы не мечта, не задумываясь отдал бы оставшуюся жизнь. Он ощутил на губах не сладость Катиных губ, а хинную горечь пошлости.
– Знаешь, Кать, в трамваях есть что-то печальное. Люди смотрят в окна, как будто на что-то надеются, как будто они не едут, а их куда-то везут…
– Костя, я без вас умру, – перебила Катя. – Вот увидите.
Он врос в землю. Катя шагнула к нему и уткнулась лбом в его галстук.
Он было потянулся ее обнять, да так с нею в охапке и капитулировать, но в этот миг на нем заскрежетали подзаржавевшие доспехи, и, почему-то перейдя на “вы”, наш “рыцарь бедный” молвил:
– Я вас обожаю, Катя… Но у меня уже есть возлюбленная.
Он, словно осенний заяц в траве, съежился и замер. Катя отступила на шаг и подняла на него ставшие узкими глаза.
– И кто же она? – спросила Катя.
– Ее здесь нет. Она там живет.