(Николай Павлович Яновский — актер театра им. Вахтангова. Елена Павлова — его жена, актриса. Друзья дома. — А. Л.)
Помню этот рисунок, сделанный моим отцом в Ташкенте. Он всегда висел над столом Даниила Порфирьевича — дяди Дани.
Голова его в наклоне: он всегда что-то мастерит-обтачивает. Это «что-то» называется монокль. Этим объективом снимал удивительные вещи — удивительные по мягкости и благородству передачи.
Я не могла поверить — оптика, объектив — и вдруг такие бытовые, обыкновенные помощники, как наждак, пилочка…
И тем не менее, именно их я видела в руках дяди Дани и на его столе. Но, честно говоря, не они меня интересовали, и не круглые, выпуклые, как рыбий глаз, стекла. Над столом висел темно-желтого цвета пористый картон — видимо, от обувной коробки. А на картоне жутким, корявым почерком выведено:
1. Чайковский. «Ромеина жилетка»
2. Вивальди. «Пресно-приснисьему»
3. Мясковский. «Винигретто».
Запомнила дословно.
Дядя Даня говорил, что этот список пластинок он «увел» из сельмага и что он часто привозил подобные списки из экспедиций. Что в сельмагах бывал охотно не только потому, что там хлеб и другую еду продают, а потому что пластинки стоят там копейки — все давно уценены — и выбор намного разнообразнее, чем в столичном универмаге.
Ну, и списки — особый интерес…
У Даниила Порфирьевича была уникальная по тем временам фонотека, которую он собирал много лет с большим пониманием и вкусом. Недаром был он сыном музыканта. А рядом с сельмаговским списком, на книжной полке, объявление:
«Хватит! Больше никому книг не даю!»
И не давал.
Иногда сельмаговский документ сменялся другим, подобным.
Но теперь-то я уж знаю: умел он шутить, да так, что никак не заподозришь его в подвохе. Говорил же, объяснял много лет подряд, что украл параллакс и перфорацию. И, кажется, не одну. Признавался в каком-то учреждении, куда его вызывали и допрашивали.
Сослали его в Ташкент как украинского националиста. Почему и за что — думать бесполезно. Припомнили, конечно, что и отец его, Порфирий Демуцкий, хоть и был известным фольклористом и даже имя его значилось в энциклопедическом справочнике, был непомерен в любви своей к украинской музыке. Но с ним разобрались. С ним уже покончено.
А вот Даниил Порфирьевич пусть поживет вдалеке от Украины. В Узбекистане. Там его держали на контроле, вызывали «куда надо», вопросы задавали, что он такое сделал-навредил.
Он и отвечал.
Но главное: он там кино снимал. «Тахир и Зухра», «Похождения Насреддина» стали классикой. На этот раз, классикой узбекского кино.
Ну, как не вспомнить здесь Сергея Параджанова, рожденного в Тбилиси армянина, принесшего славу украинскому кинематографу фильмом «Тени забытых предков» — более десяти международных премий во славу украинской культуры. А Украина ему, Параджанову, за это еще одну зуботычину.
И Демуцкого — подальше от Украины. (На несколько десятилетий раньше, но стиль, как видно, не менялся).
Передо мной Советский Энциклопедический словарь (Москва, 1980, Из-во «Советская энциклопедия»):
«Демуцкий Дан. Порфирьевич (1893–1954). Сов. Оператор. Снимал фильмы реж. А. П. Довженко „Арсенал“ (1929 г.), „Земля“ (1930 г.) и др. Гос. премия СССР 1952 г.»
Что такое «и др.»? Годы ссылки? Годы работы на Узбекфильме? Название фильмов, снятых в Средней Азии? И что за Гос. (читай: Сталинская) премия в 1952? Не указано. Может быть, за участие в фильме «Подвиг разведчика»? Ладно, пусть «Арсенал» и «Земля» значатся в словаре. Эти фильмы — эпоха. Их хватает, чтобы стать классиком.
С Довженко обошлись не лучше. Правда, не в Узбекистан выслали, а выдворили чуть ли не насильно в Москву, поближе к всевидящему оку.
О том, что происходило с ним в столице мы узнали из его дневников, опубликованных после 1956 года, после его смерти. Это были годы унижений и изощренных издевательств и, кроме как трагедией, это кончиться не могло.
В 1959 году — Ленинская премия. Посмертно. Киевской студии присвоено имя Довженко. Демуцкому — также место почетное в музее Киевской студии. Все посмертно: и имя Довженко, и место в музее. Собирались создать кабинет-музей Даниила Демуцкого. Не знаю, собрались ли. Вряд ли. Впрочем, все еще впереди.
Но я возвращаюсь в памяти своей к тому времени, когда все еще были живы и полны надежд. Однажды мама говорит, что Даниил Порфирьевич и Валентина Михайловна просят зайти к ним. Я обрадовалась: давно не виделись.
Сидим мы с Валентиной Михайловной на кухне, пьем чай, а Даниил Порфирьевич в комнате за столом письменным что-то мастерит, как обычно. А комната красивая и почти пустая: лишь посредине круглый стол с изысканными стеклянными посудинами, поставленными тесно друг к другу. И стол сверкает, как драгоценный камень. А в углу, в углублении возле балкона, письменный стол Дани. Он как-то и незаметен в комнате, весь свет фокусирует на себе стекло. И сюзане на стене. Все то же узбекское сюзане. Валентина Михайловна шутит (научилась у Дани мрачным шуткам):
— Теперь уже все наоборот, теперь уже сюзане сослали в Киев за узбекский национализм.
Даня заходит в кухню и говорит вполголоса, словно мимоходом:
— Поснимать бы…
И Валентина Михайловна, как эхо:
— Поснимать бы… Тебе когда удобно?
Я еще не понимаю:
— Что?
— Ну, посниматься. Фотографироваться.
С тех пор я люблю это слово: «посниматься». Что-то хорошее, с интонацией дяди Дани.
Это длилось весь день, с утра и до вечера. Долго ставили свет, а я должна была сидеть, не двигаясь, потому что: «блик на обоях», «свет на щеке», «куда наклоняешь голову, сядь, как сидела», «платок спадает», «посмотри в объектив», «не смотри в объектив». Это потому, объясняет Даня, что для живописца его глаз, его зрение и есть объектив. Прямая связь: глаз — холст. У фотографа и оператора есть посредник — оптика. Он и работал всю жизнь с посредником и союзником — моноклем, у которого затирал вручную края, для мягкости границ кадра, для мягкости изображения. И этого хватило ему, чтобы войти в историю как непревзойденному мастеру пейзажа и портрета. И снимал он фотоаппаратом на ножках, укрывшись с головой черной тряпкой, как в журнале «Нива» начала века. И красивая, бесшумная Валентина Михайловна всегда рядом, всегда ассистирует.
И я счастлива, что они тогда «поснимали» нас с мамой.
А насчет книг Даниил Порфирьевич был прав: дал он мне почитать книгу, очень редкую, старинную, с «ятями», но назад получить не успел: инфаркт. Книга вернулась в дом, где была уже только Валентина Михайловна.
…«Пришла весна долгожданная» — очень просто и знакомо, как хлеб и как молоко. Слышу чью-то интонацию — не помню, чью. Кто угодно может так сказать. «Пришла весна долгожданная». И дома, наверное, уже открыли балкон, и на паркете лежат солнечные пятна.
У меня за окном стоит дерево — береза. Я люблю ее, не боясь (а может, и боясь немного, но не очень — дерево ни в чем не виновато. Во всяком случае, в дурном вкусе людей), так вот: не боясь впасть в сентимент, люблю свою березу. Когда больничная палата надолго становится обителью, дерево за окном — больше, чем дерево.
Люблю смотреть на ее бесшумную жизнь и на ее терпение.
В этом есть надежда: осенью она так беспомощно взмахивала своими ветвями, и гнулась под ветром, и теряла листья!
И вдруг однажды утром засияла, засверкала, выровнялась и успокоилась. Переродилась в новое, зимнее состояние.
Может быть, так и происходит рождение красоты? Там — где-то — в глубине чего-то — зреет торжество?
Банальность и хрестоматийность идет на ум, но это мое несовершенство. Березка-то стоит. Ее это не касается.
Сейчас важно, что оба мы ждем весны.
Сегодня утром пришла няня с тряпкой и ведром, сорвала бумагу с рамы и распахнула окно. Белая оконная рама задела ветку с набухшими почками, и в комнату хлынул воздух весны.
Няня забралась на подоконник, чтобы протереть окна, и давай приговаривать:
— Весна долгожданная, пришла весна долгожданная.
И так приговаривает, словно ребенка купает.
Прошлой весной я это слышал от нее же.
Год прошел.
* * *
Дорогой Макс Леонидович!
Вот и открылась моя выставка. Совершенно неожиданно меня обрадовали таким теплым, таким хорошим приемом, что я был взволнован до крайней степени…
Мне аплодировали, и я не знал, куда мне деваться…
Я был счастлив услышать, что, оказывается, и нянечки, и врачи, и больные сочувствуют моей работе в стенах стационара во время лечения, моему «неуставному», так сказать, существованию.