***
Янн отважился внести в немецкую литературу «непотребство дикарства» (die Unsitten der Wildnis) - за которое, собственно, и хотели подвергнуть линчеванию его героя Джеймса[45]. Но, как я уже говорила, совсем не очевидно, что эту пьесу надо понимать в буквальном смысле. Неслучайно девять «линчевателей» мучают Джеймса именно по ночам, в «дортуаре» (Schlafsaal) исправительного заведения, где он находится в возрасте между пятнадцатью и семнадцатью годами, а смерть, которая в этой пьесе носит имя Кирххоф («кладбище») в тот же период спрашивает его (с. 47): «Тебя осаждают тяготы [Lasten], перемалывающие тебя?»
Похоже, вовсе не в осуждении «линчевателей» заключается смысл пьесы, а в изображении некоего испытания, через которое проходит Джеймс. По сути, он, как и Матье в «Свинцовой ночи», должен стать собой, прежде преодолев в себе страх смерти и навязываемые ему поведенческие (или идеологические) клише (с. 74, 98):
[Камла:] Подумай, Джеймс, о своих обязанностях. У тебя есть голова на плечах. Ты наделен даром речи. Ты должен работать над освобождением твоих братьев. Против капиталистической эксплуатации.
[Джеймс:] У меня есть голова на плечах. Я должен сделать что-то на пользу правому делу лосей и китов. <...>
[Георг:] С тобой проделают опыт. Тебя подвергнут испытанию: способен ли ты и перед лицом смерти нарушить наложенные на тебя обязательства.
Пьеса «Перекресток» имеет подзаголовок «Одно место. Одно действие», который, скорее всего, относится к внутреннему (душевному) пространству Джеймса - тому же самому, что описано в «Свинцовой ночи»[46]. В одном месте Джеймс прямо говорит (с. 74): «Я у себя (или: при себе, bei mir). Вокруг меня совсем тесно. Я сижу в узилище. Я не распылен, я нахожусь здесь».
«Перекресток» заканчивается на такой же неопределенной ноте, что и «Свинцовая ночь». Джеймс выбрасывает из окна свое оружие, пистолет, и, потеряв сознание, падает[47]. «Линчеватели» пытаются взять дом штурмом, но зрители не видят, что происходит дальше, потому что эту сцену скрывает от них «Хор негров и пролетариев», формулирующий то, что Янн понимал под «дикарством»:
...мы - плоть без парадного одеяния...
Мы отваживаемся дарить любовь,
хоть сами доныне ее не вкушали.
Делаем выбор в пользу слов и ученья
невежественных,
в пользу их разума -
того тона, что сокрушит
стены железного Духа,
разумного бессердечно.
Ибо мы-живые. <...>
Мы дышим и стоим.
Стоим и предостерегаем:
Одумайтесь!
Еще короче Янн выразил это кредо в словах, которые написал на могиле Готлиба Хармса: «[Лишь] постепенно любовь стала нашим достоянием». Allmählich ist die Liebe unser Eigentum geworden[48].
В поэзии Пауля Целана, тоже связанной с исследованиями внутреннего пространства, так много перекличек с идеями Янна, что порой стихи эти кажутся непосредственными откликами на «Перекресток», на «Свинцовую ночь»:
Слуха-остатки, зренья-остатки
в дортуаре (Schlafsaal) тысяча один,
день и ночь
одна и та же медвежья полька:
они тебя переучивают,
и вот уже ты -
почти он.
(Перевод Владимира Летучего)
БУДЕТ что-то, после,
полнится тобой
и доходит до губ.
Из сколков
расколотого бреда
я встаю,
гляжу я, как моя рука
этот один
единственный
очерчивает круг
(Перевод Марка Белорусца)
Татьяна Баскакова
«Теперь я оставлю тебя. Дальше пойдешь один. Ты должен исследовать этот город, тебе незнакомый». Матье, понурившийся было, поднял глаза. И понял следующее: что уже ночь - здешнее небо черно и лишено звезд; что тут имеются дома, мощеные улицы; что он стоит на углу, а плиточные узоры под его ногами стекаются к нему с двух сторон; что желтый резкий свет от высоко висящих ламп освещает эту картину, новую для него: перекресток и широкий бульвар, просматриваемый в обе стороны. Блестящие трамвайные рельсы, утопленные в мостовую, тянулись издалека и терялись вдали, прямые как стрела - так ему казалось из-за этого неизменно-неустанного желтого света над головой, производимого бессчетными подвесными лампами.
Пока дух его только собирался удивиться, он вдруг почувствовал, что не одет и что в таком состоянии неприлично пятнает собой эту улицу. Но он чувствовал свою наготу лишь две-три секунды. Он пошевелил руками, расправил грудь. И прислонился спиной к воздуху, который его обтекал, и ощутил, что воздух служит ему опорой. Он узнал внешнее обличье того голоса, узнал то тело, еще с ним не распрощавшееся. Он почувствовал благотворное тепло того Другого, кожей соприкоснулся с другой, льнувшей к нему формой, понял, отчетливо до навязчивости, что то существо, мужского пола, всем своим телесным обличьем его поддерживает.
Но потом существо исчезло - будто сметенное прочь, вместе с голосом. Матье пошатнулся. Посмотрел назад. Его бросили. Он стоял в одежде, как и положено, - растерянный человек.
«У меня есть выбор: пойти направо или налево. Но как выбрать, если я здесь чужой, пристанища не имею и не знаю никого, кто мог бы мне дать совет?»
Он шагнул вперед, чтобы поточнее определить длину бульвара, увидеть его конец или поворот. Но, насколько хватало глаз, не было ни предела блестящим рельсам, ни конца бесчисленным фонарям. Словно он очутился между двумя гигантскими зеркалами, глядящимися друг в друга: пример бесконечности, которую можно как-то исчислить, но верить в нее нельзя. Людей он не видел, как ни старался обнаружить себе подобных. Фасады домов были освещены: равномерно покрашены светом, лишь местами забрызганным тенями или замутненным грязью. Наверху дома терялись в черноте неба, не имевшей четких границ. И все двери и окна тоже были черными, казались провалами в Ничто.
Где-то далеко Матье заприметил единственное освещенное окно. Это и побудило его пойти в ту сторону. Ничего хорошего для себя он от окна не ждал; и все же мало-помалу шаги его становились решительными, как если бы у них появилась цель.
Пока шел, он все больше удивлялся, что не видит ни одной живой души, ни одного транспортного средства. Не было и никаких звуков, никакого шума. Дома молчали, воздух оставался неподвижным.
«Который может быть час, если огромный город спит, словно это и не город вовсе, а поле, затерявшееся во тьме? И почему горят фонари, если нет движения на улицах?»
Он ответил себе, что местных обычаев не знает. А поскольку он не устал, его не тревожило, что у него пока нет пристанища на ночь. И все-таки он очень спешил добраться до того окна - как если бы оно имело для него какой-то особый смысл.
И вот он уже стоит перед фасадом столь притягательного для него дома. Мерцающее окно - на третьем этаже. Он смотрит вверх. Преломленный занавесками свет намекает на уютную комнату... домовитую самодостаточность... тепло; но вместе с тем - и на чью-то покинутость, на уединенность чьей-то жизни.
«За окном - только один человек. В этом есть что-то похожее на мою ситуацию. Я его не знаю. Он меня не знает. Я мог бы к нему подняться...»
Матье, запрокинув голову, разглядывал утешительный четырехугольник на лице дома, которое без этого светлого пятна было бы лишенным выражения, мертвым. В нем, Матье, проснулись тоска, желание человеческой близости, нетерпение, решимость: решимость вторгнуться в дом, навязать себя первому человеку из этого города, на след которого он напал, познакомиться с ним.
Все воспоминания, привезенные из других городов, похоже, его покинули. Он сознавал теперь только себя, только ощущения этих мгновений. Живая жизнь - вот все, что он чувствовал под одеждой, да и то совсем неотчетливо: толика тепла, какой-то бессмысленный порыв... Ничто, казалось, не соответствовало его смутному влечению - зеркальной тени, отбрасываемой им самим.
Он сказал вслух:
- Переживания жителей этого города не имеют ничего общего с моими. - И, помолчав, добавил. - Мы ходим по улицам, пока наша любовь не испортится.
С тем и шагнул к двери, решившись нажать на ручку и - силой ли, хитростью ли - проникнуть внутрь.
В то же мгновение окно погасло: стало таким же черным, как прочие окна на этом фасаде и еще тысячи - вдоль нескончаемого бульвара. Одновременно с окном погасли и уличные фонари; точнее, внутри них что-то еще теплилось, но света они почти не давали. Казалось, на город опустилась пелена черного дыма.
Матье сразу отказался от намерения войти в дом. В первую минуту он в самом деле ничего не мог разглядеть.
- Нынешней ночью это было последнее светлое окно в городе. Теперь нужды в уличном освещении нет. Город транжирил свет, пока хоть один человек давал понять, что еще не спит. Все, кто не спит и сейчас, сидят в темноте, или за черными ставнями, или в подвалах без окон.