Она ответила, что если я о живописи Персика, то он уже полгода как ее забрал.
Но видно, она не очень-то продается. Потому что Персик раз в месяц стреляет у нее деньги.
Я сказала, что не верю.
Я сказала, что Том непотопляем.
Анна сказала, что Том непотопляем, но при чем здесь Том.
Я дала ей номер иллюзиониста. Потому что он тоже считает, что не надо строить иллюзий.
От нее я узнала адрес Персика.
Доктор! Сейчас я расскажу все коротко, потому что даже таких, как Вы, надо щадить.
Персик жил в сторожке какого-то писателя, в Переделкине. Но сразу становилось ясно, что сторожит писателя он плохо. Потому что у Персика было одутловатое лицо сильно пьющего человека. А пьющие – они небдительные.
И еще он ничего не слышал. Приходилось кричать или показывать жестами. Потому что денег на слуховой аппарат у него не было.
Он немного пожаловался на Тома. Потому что Том бросил его на произвол судьбы. Хотя ничего не предвещало.
Я сказала, что надо учиться быть одиноким. Что одиночество – это не тюрьма, а свобода.
Я хотела не уязвить его, а как-то поддержать. Но я очень вредная, у меня всегда получаются гадости.
Персик сказал, что учился быть свободным. Но он переехал в неблагополучный район. И ему однажды крепко врезали. Он пролежал в больнице, а потом его отправили на родину (бесплатно).
Но он с тех пор ничего не слышит.
Я сказала, что мы купим ему аппарат.
Он сказал: «Не надо». Он сказал, что каждый человек имеет право на иллюзии.
Потом он сказал, что мою часть диптиха он уничтожил. Я кивнула. Потому что на моей части главным все-таки был Персик, рисующий Крошку Мю. И там он был прекрасен, как эльф.
Каждый человек имеет право пребывать в иллюзии, что он не меняется.
Я сказала, что я поеду, но завтра привезу ему денег.
Он сказал: «Не надо».
Он сказал: «Я хочу сделать тебе подарок».
Он принес свою картину «Девочка с Персиком».
Какая прекрасная была эта девочка. Ее глаза были полны решимости!
Мне тоже захотелось ему что-то подарить.
Я порылась в сумке и нашла только ракушку.
Персик прижал ракушку к уху.
Это было кошмарное зрелище. Я сказала: «Мы купим тебе слуховой аппарат».
А он сказал: «Море шумит».
Он стоял и улыбался дебильной улыбкой эльфа.
Я взяла картину и пошла. Потому что у человека нельзя отнять иллюзий. Потому что иллюзии являются единственным двигателем души.
Персик вышел меня проводить, потому что лил дождь, а он выскочил с зонтом (это было очень по-английски).
Больше я в эту сторожку не возвращалась, потому что было не к кому.
Когда я подъезжала к городу, мне позвонил иллюзионист.
Он огорченно сказал, что зря я все перебила. Особенно монитор. Потому что в него влезть я бы все равно не смогла. Потому что он двенадцатидюймовый.
Я приехала к Анне и попросилась в людскую. Она сказала, что там вообще-то хозблок с сушилкой. Я сказала, что сойдет.
Я проработала всю ночь.
Я закрасила лампочку в клетке. Я заклеила фон фольгой, и это было похоже на зеркало. Я вклеила красное сердце, газеты, стразы, перья.
И я закрасила название.
Я дала этой картине другое название, Доктор.
Никто, кроме Вас, Доктор, не знает, что такое подлинное одиночество.
Даже мы по сравнению с Вами – глупые абитуриенты.
Эту картину я могу подарить только Вам. Потому что Вы не помните, как прошла эта жизнь. А я напомню.
Я напомню, как лил дождь, а Персик метался вокруг машины с зонтом, пытаясь прикрыть холст. А мимо проехала «Газель» и уделала нас талым снегом.
Я жестами спросила у Персика: «У меня лицо чистое?»
А он ответил: «Чистое. Все волосы – в говне, а лицо – чистое. Просто удивительно».
И мы смеялись как подорванные.
Как будто у нас не было крестов на ладонях.
Мы беспечные, бесполезные, счастливые, потому что мы не боимся одиночества.
Доктор! Вы можете проснуться завтра утром и не вспомнить меня.
И Персика. Как будто нас у Вас никогда не было.
И ни капли о нас не пожалеть.
Я знаю, на медицинском языке это называется тотальная прогрессирующая амнезия. Мне об этом рассказывал другой доктор.
Но на самом деле это идеальная формула одиночества и пофигизма в одном флаконе.
Потому что каждый день можно начинать заново в абсолютной свободе от вчерашних страхов.
Поэтому забирайте картину.
Она теперь называется «Жизнь не удалась, и х… с ним».
Завтра я опять напишу это письмо и принесу его Вам.
Ждите меня у запасного выхода. Пусть Вас не смущает, что он заперт на замок.
Потому что меня это не останавливает.
Я буду в пачке, куртке и джинсах.
Меня зовут Крошка Мю.
я в проезжающем трамвае
себя увидел
счастливый путь – машу рукой
не надо слез и оправданий
прощай родной
А. М.
Выбиралась из Москвы, как муха из сметаны, – нет, мне не было вкусно, безнадежно мне было, беспросветно и тошно.
Досадные мелочи, крупные неприятности, внезапная работа – никто, никто не хотел меня отпускать, даже те, кому я ну совсем не могла пригодиться.
Последние сутки вязкого кошмара – восемнадцать часов монтажа в одном из самых толстосумых московских клубов, ночь работы – праздник, который всегда, римские каникулы, блестящие от масла красотки, картонные улыбки цирковых, утомленные роскошью гости…
«А что сейчас будет? Фейерверк? Ну на́, выпей с нами!» Нет, никакой из меня холуй, польский гонор толкает под локоть – выплеснуть виски в лицо, а в голове вертится инструкция для службы безопасности клуба: с гостями обращаемся бережно, бережно с гостями обращаемся… Я медленно выдыхаю сквозь стиснутые зубы, улыбаюсь, отрицательно качаю головой, легко пробегаю пальцами по клавишам пульта – и вокруг райской птицы, поющей на сцене, расцветают фонтаны искр.
А в шесть утра я выныриваю из-под земли на Курском вокзале, который бьет в лицо меня – распяленной пятерней вони.
Они кажутся особенно некрасивыми сейчас, серым утром, – серые, угрюмые, навсегда усталые лица, скверная одежда, скверные манеры, скверный, невыносимый, оглоушивающий запах толпы, тяжелый ее гул.
И я успокаиваю себя, как нервную лошадь, – ну-ну, девочка моя, это всего лишь люди.
Закогтив билет, уношусь дальше в день – обычная суета перед отъездом, звонки, извинения, ненужные подарки забытым людям, кошка, сбившаяся маленьким злобным комком на ворохе моей одежды, отчаянно някающая мне розовой акульей пастью с крошечными острыми зубами.
Я беру ее в руки, чернокурую бестию, прижимаю к себе мою недобрую девочку, но нет, обещания лживы и бесполезны, для нее завтра – не существует, скоро – пустой звук.
Вечер. Ночь.
Мой братец, похожий на гнома-переростка, на бородатый пельмень, на добродушного громилу из злого мультика, на дикого кабана-оборотня, на…
Отсутствие сна играет со мной злую шутку, превращает реальность в хрупкое кружево театральной декорации, окружающих – в персонажей комиксов.
Брат провожает меня в недлинное, запоздалое путешествие. Перекладывает рюкзак из одной руки в другую. Поглаживает мимолетно по плечам. Беспокоится.
Из подсвеченной синим, дымной, просторной полумглы выползает поезд, раскладывает на перроне плотные желтые квадратики света из окон.
Поезд тоже выглядит бутафорским – густо и грустно вздыхает, вздрагивая облезлыми боками, словно сделанными из тонкой, непрочной фанеры, ветхий, грязный и разве что не перехваченный скотчем.
Проводницы под стать, в свете фонарей – синюшно-бледные, в свете вагонных ламп – восковые, отечные, с глухими темными подглазьями, словно истасканные, истосковавшиеся, безобидные от бессилия упырицы.
Я еду в плацкарте – других билетов «сегодня – на сегодня» не было. Мы проходим в вагон, пусто, пусто, тусклый свет ложится копотью на лица, на стекла окон, и только впереди яркой нотой – дребезжащий, скандальный визг. Старушечий голос мечется в тесной коробке, бьется бражником в стены, ему вторит разбитый, пьяненький тенорок, и хрипло ухают матерные басы – ругаются трое.
– Кажись, у тебя в купе. Ну ты везун. – Брат кидает мне рюкзак, протискивается вперед. Воин, защитник, а как же. – Так, я не по́эл, шо за дела?
– Ты чё погнал? Ты ктобляваще? – вскидывается лысый, испитой, измятый бас.
– Сядь. – Брат несильно толкает его в грудь, и тот плюхается на полку. Сидит тихо.
Связываться с моим братом не стоит – это сразу понятно. Есть такое украинское слово – «кремезный». На русский его сложно перевести. Крепкий, плотный, коренастый, сильный, кряжистый – вот это все вместе и есть «кремезный». Мой брат как раз такой – не с кубиками на животе, а с валиками на боках, как немолодой злодей из американской глубинки в фильмах класса «Г», из тех злодеев, что, круша мебель, вышвыривают друг друга из бара, а после удара табуреткой по черепу трясут брылями, роняя слюни, поднимаются и, покачиваясь, снова лезут в драку.