– Мистер Джордан, принимаете ли вы первитин?
– Нет.
– А наркотики?
– Нет.
– Никогда?
– Никогда. Всегда только виски. Указательный палец продолжал выписывать круги.
– На кончик, на кончик пальца смотрите, мистер Джордан.
– У меня что-то не в порядке с головой, не правда ли? Я сошел с ума?
Палец продолжал вращаться.
– Фрау доктор!
– Да, мистер Джордан?
– Я задал вам вопрос.
– По всей видимости, у вас нервное истощение. Вы, естественно, взволнованы предстоящими съемками.
Нет, эта женщина просто великолепна. Как она меня успокаивала! Как задавала вопросы, чтобы меня отвлечь!
– Когда вы в последний раз стояли перед съемочной камерой?
– Двадцать лет назад. В тридцать девятом. Можете себе представить? Двадцать лет мне пришлось ждать. А теперь…
Она вынула маленький карманный фонарик и посветила им прямо мне в глаза. Ее лицо оказалось совсем близко. Я ощутил ее дыхание – чистое и свежее, как парное молоко.
– Вы много пьете, верно?
– Меня никто еще не видел пьяным.
– Не о том речь. И давно вы пьете?
– Довольно давно.
– А если поточнее?
– Ну…
– Вы обязаны сказать мне правду, иначе я не смогу поставить верный диагноз.
– Двадцать лет.
– И сколько в день?
– По-разному. В последнее время…
– Больше бутылки?
– Нет.
– Намного меньше?
– Нет… Не намного меньше. – Скорее больше, если по правде. И я гордо добавил: – Но я никогда ни на что не жаловался. Нормально работал и спал, аппетит тоже всегда был нормальный.
– Утром вы тоже пьете?
– Знаете ли…
– Я спрашиваю как врач.
– Пью. Собственно, весь день понемножку. Но тайком, никто ничего не знает.
– Не можете не пить, да?
– Да. Видите ли, если я не выпью, я теряю душевное равновесие. Становлюсь раздражительным. Пугливым. Нерешительным. Все время боюсь…
– Чего вы боитесь?
– Это… покажется наверняка смешным и отталкивающим… Но я ведь говорю с врачом, вы сами это подчеркнули. Фактически дело обстоит так: я боюсь, что просто не справлюсь со своими жизненными обстоятельствами, если не выпью глоточек. Как будто жизнь тогда захлестнет меня с головой, понимаете? А в последнее время у меня было особенно много забот и волнений. Почему вы так на меня смотрите? Вы мне не верите?
– Я верю каждому вашему слову. Только на самом деле все наоборот.
– Наоборот?
– Вы говорите, что если не выпьете немного, то не сумеете справиться со своими жизненными обстоятельствами. Без виски вы теперь теряете равновесие, становитесь раздражительным, чересчур ранимым.
– Да.
– Но это, скорее всего, не последствие многолетнего пьянства, а его причина. Скорее всего, вы всегда были неуравновешенным и ранимым человеком, потому и начали пить двадцать лет назад. Так бывает, особенно в актерской среде. Возможно, если бы не лабильная психика, вы бы вообще не стали актером. – Эти слова произвели на меня, естественно, большое впечатление, и я восхищенно уставился на нее. Наташа опять поправила дужки очков. – Когда вы родились?
– Одиннадцатого января двадцать второго года. – Она мне так нравилась, я испытывал такое уважение к ее уму, что меня вдруг потянуло открыть перед ней всю душу. Конечно, и виски сыграло тут свою роль. – Родители мои были актеры, знаете ли. И все время кочевали с места на место по всей стране. Играли все подряд. Шекспира и дешевые комедии с раздеванием. Оперетты, слезливые мелодрамы и пьесу «Ирландская роза»…
– А теперь прилягте. И не напрягайтесь. – Она пощупала мои желёзки, заглянула в горло, постучала пальцами по рукам, и я продолжил свой рассказ:
– Насчет того, актер ли я… Они ведь так и не дали мне показать, на что я способен! Последний фильм, в котором я снимался – это было в тридцать девятом году, – халтура, каких мало! Дурацкий вестерн. В сущности, моя карьера кончилась тремя годами раньше. И знаете, когда именно?
– Повернитесь, пожалуйста, на бок. Когда же?
– При метре шестидесяти одном сантиметре.
– То есть?
– Когда мой рост достиг этой отметки. Пока во мне было метр пятьдесят девять, я еще слыл очаровательным принцем публики, солнечным мальчиком и любимцем Америки. Даже еще при метре шестидесяти. Одним сантиметром больше, и конец. Сошел с круга. Выброшен за борт.
– А теперь вытяните руки вперед.
– Понимаете? Я перерос свои роли. И студия разорвала со мной контракт. You are fired. Вы уволены.
Наташа положила на мои вытянутые ладони лист бумаги. Он задрожал и соскользнул вниз. Она застегнула на моем плече манжету тонометра и стала накачивать воздух.
– Я хорошо помню, как врач студии замерил мой рост и покачал головой. Метр шестьдесят один, ничего не поделаешь. Это было двадцатого декабря тридцать пятого года. С моей бедной матерью случился нервный приступ. Мне тогда еще не было четырнадцати. Мне принадлежали магазины, нефтяные скважины и акции. Но мой рост был метр шестьдесят один, и я был конченым человеком. Разве это не безумно смешно? И теперь я должен быть спокоен – так, что ли?
– Да, пожалуйста. Дышите глубже. – Она сунула трубки стетоскопа в уши и стала слушать сердце. – Не дышите. Дышите. – Резиновые трубки скользили по моей голой груди. Я слышал, как шумит за окном дождь. – А теперь сядьте. – Она прослушала спину. – Какой у вас чудесный загар!
– Две недели назад я еще нежился на солнышке в Калифорнии. Скажите, вам ведь ни за что не пришло бы в голову, что я пью?
– Дышите глубоко.
Немного помолчав, я вновь начал говорить:
– Я действительно в хорошей форме! На мне нет ни грамма жира. Чего я только не делал, чтоб быть готовым приступить к работе! Ездил верхом. Занимался боксом. Играл в теннис. Можно еще глоточек?
На этот раз она налила лишь четверть стакана.
– Простите, что я поначалу так глупо себя вел. Просто потерял голову. Для меня сейчас слишком многое поставлено на карту. Первый фильм после двадцати лет безвестности! Не безумие ли? Разве от одного этого не запьешь? Совсем малышкой, в шесть лет, я снимаюсь в первом фильме, потом в четырнадцати кряду, и вдруг полный привет. Ой! – Она надавила пальцами справа под ребра, и меня пронзила острая боль.
– Очень больно?
– Да уж.
– Это печень. – Теперь она достала серебряный молоточек и стала проверять рефлексы. – Ваши родители живы?
– Нет.
– От чего они умерли?
– Отец – от уремии. У матери был рак гортани. – Голос мой потеплел. – Ей досталась тяжкая доля… Когда мне было два года, отец бросил нас. Просто удрал с какой-то танцовщицей. – (Наташа ударила молоточком по правому колену, и нога резко дернулась вверх.) – Хороший рефлекс, правда? Я и говорю, с органикой у меня все в порядке… Так вот, он нас бросил… Без цента в кармане… У матери перекосило лицо. От расстройства, понимаете? И она не могла уже играть на сцене… Я стал ее последней надеждой. Мы переехали в Лос-Анджелес… Мать работала уборщицей, капельдинершей, разносила газеты. Какое-то время обмывала трупы в одной похоронной конторе.
– Вы очень любили свою мать, правда?
– Да, очень. Она делала для меня все. Я учился петь и танцевать, отбивать чечетку и ездить верхом. Часто нам нечего было есть, но деньги за мое обучение она наскребала, стирала и шила по ночам, даже побиралась.
– Побиралась?
– У ночных кабаков. Два раза я ее за этим застал. Она готова была ради меня на все… Когда мне стукнуло четыре, в Голливуде не было директора картины, который бы меня не знал. Три года подряд она таскала меня по студиям… Если где-то собиралось три сотни детей, чтобы одного из них отобрали для крошечной роли на два дня съемок, я обязательно был в их числе… Я слишком разговорился, верно? Знаете ли, я ведь много лет уже ни с кем обо всем этом не говорил.
– Мистер Джордан, я слушаю вас с большим интересом. Когда я посмотрела ваш фильм «Маленький лорд», у меня поднялась температура – сорок градусов. Я во что бы то ни стало хотела стать вашей женой. Так больно?
Я опять сидел, и она ребром ладони сильно рубанула меня в область почки.
– Нет, совсем не больно… «Маленький лорд»! Тогда мне было одиннадцать, и я уже был звездой… Но какую нищету мы пережили до этого! Каждое утро едешь в автобусе с одной и той же надеждой… Каждый вечер впадаешь в одно и то же отчаяние… Часто, когда мы возвращались домой на нашу грязную улицу, усталые, запыленные, мать плакала… Она из последних сил тащила меня за руку, и на ее перекошенном лице, всегда прикрытом густой черной вуалью, ручейки слез проделывали дорожки в слое дешевой пудры… Никогда мне этого не забыть…
Внезапно я и впрямь явственно увидел свою мать, стоящую в темной, сырой кухне нашей квартиры в трущобах Кингстон-Роуд. Все я вновь увидел: рваные обои, протянутые над плитой веревки с бельем, унылый задний двор, комнату напротив, доверху набитую обувью, там горбатый поляк-сапожник под голой лампочкой круглый год орудовал сапожным молотком с семи утра до девяти вечера, не разгибаясь. И все вновь услышал: звуки джаза из многих радиоприемников, крики ссорящихся во дворе детей и вопли взрослых, дерущихся и осыпающих друг друга руганью на польском, английском, чешском и немецком языках. И вновь ощутил все запахи: грязь, прогорклый жир, подгоревшая капуста…