Он обещал ее маме быть к двум и, похоже, не особо опаздывал.
Да, Наташа попросила. Сама заварила кашу… Ведь знала же, что уедет в Штаты (надеялась, по крайней мере), а все равно летом затеяла суетный ремонт в собственной комнате. Ну а поскольку уютная квартирка в доме, окруженном морем яблонь и косеньких крыш, была совершенно типичным бабьим царством, помогал, конечно, он, Павел. То есть сам ремонт-то делала немая малярша. А он двигал столы, диваны, шкафы. И Наташина мама благоговейно наливала ему борща. А уж как привередливо Наташа выбирала обои! Они таскались по магазинам до изнеможения, Наташа звонила маме ежеминутно, а то и фоткала образцы на телефон, чтобы переслать мультимедийным сообщением; маменька не могла разобраться, как открыть сообщение, и то была коллективная истерика.
Наступила новая осень, и все стало зря. Обои, наклеенные, кстати, очень хорошо (а уж потолок немая свирепая баба так тесала скребком…), хозяйку комнаты уже не трогали. Ударившись в перелеты-переписки, битвы с ведомством Кондолизы Райс, она уже совершенно не интересовалась оборванным на финишной прямой ремонтом и готова была ночевать, как на вокзале, в комнате с как попало развернутой мебелью. Там и прощались. Расставание — и так муторно, а от забрызганной, со следами любви (маляршиной к своему делу) пленки на шкафах — было муторно втройне. Предметы в комнате расшвыряло, как при крушении, отчего казалось, что Наташа спешно покидает тонущий корабль, а остающихся вот-вот зальет тоскливой ледяной водой.
Анна Михайловна той тоской захлебнулась. Мнительная, болезненная, нелепая, одна сейчас в тишине квартиры с тупенькими толчками кухонных часов… Понятно, что терпеть еще и этот раздрай, мгновенный снимок отъезда единственной дочери, — это выше ее сил. Ну а кто еще вернет шкафы на их законные места?.. Наташа попросила. И Паша шагал через парк, который, кстати, помнил с детства.
В парке было безлюдно; бесконечно холодная, торчала стела борцам за советскую власть, и к вечному огню жались вечные кошки.
Когда Паша был маленький, — в начале девяностых, — этот огонь отключали, горелка оглушительно молчала и вся была какого-то чудовищного, никакого цвета. Бронзовые буквы, из которых выложен список павших бойцов, наполовину сбила шпана (без идеологий), и Пашей овладевал не то чтобы страх — не страх, конечно, — но щемящее чувство: теперь имена и фамилии похороненных здесь людей никому и никогда в точности не узнать. Это до такой степени никому не нужно, что стерто египетскими ветрами, песками, навсегда… Сейчас-то бронзовые буковки, заново отлитые, сверкали среди старых тут и там, и Паша улыбался той детской наивности: неужели он правда думал, что ни в архивах, ни в подшивках…
Анна Михайловна все та же, в старомодных и удивительных очках, как у артистки Белохвостиковой.
— Пашенька, я тебя не отвлекаю? — Она суетилась.
— Ну что вы. Сегодня же выходной.
— Ну да, точно, это только школа по субботам работает… Я, правда, отдыхаю: у меня библиотечный день.
Паше это напомнило: когда в студенческие годы приходилось-таки садиться за тома в библиотеке, он то и дело отвлекался, таращась в страшную, старую как мир, мутировавшую флору. Громадный древний кактус. Подпертый еще более древней линейкой с расплывшимся вконец, по волоконцам, штампом «Периодика». Чахлые декабристы. Горшки руинированы.
А вспомнилось так до мерзости отчетливо потому, что и здешняя обстановка как-то располагала. С отъездом дочки Анна Михайловна сдала. Хотя бы в том, что реже делала уборку; улавливалось сыроватое какое-то запустение, и казалось, что где-нибудь в ванной, как в лесу, можно со сладким треском — не треском вляпаться лицом в полотно паутины.
— Павлик, суп будешь? Рассольник!
Хотел привычно отказаться, но заурчало в животе, да и догадался запоздало (уже сказав «да»), что, может быть, ему и сварено. Ужасно было бы обидеть эту женщину. Ну а рассольник был, кстати, ничего.
— Как там Наталья? — спросила Анна Михайловна, классически любуясь тем, как ест несостоявшийся зять. Спросила, как будто он примчался двигать мебель из Питтсбурга… Чуть удивленный взгляд — уловила.
— Ну, она говорит, что вы как-то там разговариваете по Интернету, вроде как по телефону. Я-то не знаю этого всего…
Павел размешивал в тарелке сметану, получалась этакая банная взвесь, и даже не знал, что сказать. С Наташей в последние дни все выходило неважно. Поговорить нормально не удавалось, она все время была на взводе, даже когда в хорошем настроении: чувствовалось, что это нервное. Дальше больше. Вчера она предложила попробовать секс по скайпу.
— Что? — изумился Паша.
— Ну… Мы будем говорить… Ты будешь… ну… ласкать себя, ну и я тоже…
Когда ее голос так вот становился чуть деревянным от смущения и она произносила сокровенное как на чужом языке, Пашу это заводило. (Да он и сам не умел правильно звучать в постели.) Но не сейчас. Почему-то ему, не ханже, в общем-то, идея эта показалась настолько кощунственной… Он теперь и сам не мог объяснить, отчего так возмущенно задохнулся. Опошляло ли это, как показалось, его новое скорбное монашество. (Глупо, конечно…) В общем, не смог он скрыть свое викторианское ледяное изумление, хоть и пытался. Наташа чуть поплакала, — а сейчас и мать ее про скайп… Ужасно, вообще. Быстрее взяться за шкафы.
И они очень аккуратно и с большими усилиями все это двигали, подкладывали под ножки сложенные газеты, на которых оттиралась неэстетичными следами свежая мастика; следили, чтобы не поломались эти самые ножки, ибо были и треснувшие… Болонка в восторге мешалась, путалась, носилась.
Пытаясь помочь, Анна Михайловна суетилась не меньше болонки, бралась за вещи неправильно, видно было, что ей тяжело. Паше оставалось только тихо изумляться тому факту, что эта слепая курица, в очках на пол-лица, как будто вверх тормашками надетых, в молодости прыгала с парашютом, едва ли не мечтала попасть в отряд космонавтов… И что от этого осталось. Как все-таки расправляется с нами жизнь.
По дороге сюда Павел неясно винил себя в том, что обидел Наташу. Теперь же все больше зрело в нем обратное. Какая все-таки эгоистка. Готовая переступить через всех. Ну ладно он (хотя отчего же ладно?). Но мать-то она как может так вот бросать, одну, растерянную… Все это, конечно, хорошо — учеба, все, — но выключение чего-то человеческого…
По Анне Михайловне было не сказать, рада она видеть Пашу или нет. Но она старалась держать лицо. Расспрашивала, например:
— А ты ведь устроился куда-то работать? Наташенька говорила…
— Да, — воодушевлялся Павел. — Да…
И он сбивчиво рассказывал про фирму, с усмешкой поймав себя на детском таком желании приукрасить, подать свою роль в «большой авиации» поважней.
Ну конечно. Чтобы Ей передали…
Едва сложились их отношения, как Наташа стала все более всерьез интересоваться, а чего это он — на четвертом курсе — и не работает? Сама она чем-то постоянно занималась помимо учебы, моталась в одно рекламное агентство, при другом — стояла промоутером в торговом центре; кто-то постоянно ей звонил, куда-то она не успевала… Столь же бестолковой оказалась и первая работа Павла, куда его чуть не за руку притащила Наташа — к каким-то знакомым, у которых освободилось место младшего менеджера; она щебетала, щебетала, щебетала.
Он трудился несколько месяцев, растерянно болтался в офисе, ничего особенного не делал и мало получал. Потом пришлось уйти. Родители «возбухали», наседали, капали на мозги: мол, начинается последний курс, а там диплом, экзамены в аспирантуру, «куда тебе еще работать». Он и не возражал. Наташа тоже: примерно тогда она загорелась идеей перевода в другой вуз, и как-то было ей уже ни до чего.
А Паша так с тех пор толком и не работал: то одно, то другое; отъезд Наташи; какие-то случайные доходы — и бесконечная осенняя да зимняя тоска…
Стемнело. Люстра, едва заметно для обоняния, грела пыль. Шкафы подвинуты. Ну что ж, надевать сапоги, с цементными после февральского снега разводами, и — вперед?
Тут Анна Михайловна вспомнила:
— Мне же вчера принесли фотографии с дня рождения, в школе… День рождения и двадцать лет педагогической деятельности — вроде как юбилей… Очень хорошо прошло все, так душевно.
И сел смотреть эти фото, как дурак. Ответить «нет» здесь было нельзя. Чашка чая, вежливое хлопанье страницами альбома, это все нужнее, чем шкафы. И приходилось с этикетной улыбкой оценивать весь этот разномастный белорусский трикотаж — коллекция «Педколлектив», и читать поздравительные вирши, сварганенные силами учительской. Было в них и такое:
«Вы стали краше юных дев,
Сегодня тоже молодев».
— Это писал не учитель русского? — похохмил Паша и пожалел, что похохмил, потому что Анна Михайловна отвечала совершенно искренне: