— Где нет ни одной живой души.
— Что ты! Таких мест в Москве нет.
— Есть. Я знаю одно».
Кротов отсутствовал две недели. На пятый день он позвонил из Улэкита. Слышимость была отвратительная: эфир трещал, словно в небесных сферах шла пулеметная стрельба. Мне удалось понять, что он выезжает в оленеводческую бригаду на озеро Харпичи.
После телефонного разговора я зашел в фонотеку, где Катя наводила порядок в пленках, и передал ей привет от мужа. Весь этот день оттуда доносилось негромкое Катино пение.
Затем Кротов надолго замолчал, словно пропал, сгинул в ягельных пустошах. Катя перестала выходить из глухой прохладной комнатушки, заставленной полками с коробочками пленок. Целыми днями она в полном одиночестве печатала карточки. «П. И. Чайковский. Первый концерт», — выстукивала она двумя пальцами. Чтобы успокоить ее, я опять наведался в фонотеку и объяснил, что все бригады находятся очень далеко от населенных пунктов, в глухой тайге.
— А рация? — проявила она неожиданные познания.
Пришлось выдумать, что рация могла испортиться или нет проходимости для волн — это часто бывает на наших широтах. Но, кажется, я не убедил ее.
В эти дни вместе с редакционной почтой пришло письмо из Москвы на имя Наумовой. Я не сразу сообразил, что оно адресовано Кате. Взяв конверт, я отправился в фонотеку и застал Катю за обычным занятием — перепечатыванием карточек. Я предложил ей на несколько минут прекратить работу и немедленно, сейчас же станцевать. Она стиснула руки на груди.
— Письмо?
Я помахал в воздухе конвертом.
Катя так и взлетела со стула.
— От Сережи?
— По-моему, от вашей мамы.
— А-а! — протянула она, словно вместо шоколадной конфеты получила пустой фантик.
Я по-настоящему разозлился на Кротова. Он мог, конечно, дать о себе знать. В это время года рации в оленеводческих бригадах работают надежно, туда нередко летают вертолеты. Не случилось ли в самом деле что-нибудь с этим шалопаем? Он позвонил на двенадцатый день из Улэкита. На этот раз слышимость была неплохой. Бодрым, напористым голосом Кротов сообщил, что съездил очень удачно, исписал восемь кассет пленки, встречался с оленеводами и первым самолетом вылетает.
— Меня здесь торопят, очередь большая. До свидания, Борис Антонович!
— До свидания, — сказал я и шмякнул трубку на рычаг.
В обеденный перерыв я заглянул в комнату Кротовых. Катя стояла в фартуке перед плиткой и вяло помешивала что-то ложкой в кастрюльке.
— Ну, Катерина Алексеевна, — заговорил я с порога, — перестаньте хандрить. Только что звонил Сергей. Он жив-здоров, вернулся из тайги и передает вам пламенный привет и поцелуй.
Она даже подпрыгнула;
— Правда?
— Послезавтра будет здесь, если не помешает погода.
— Как хорошо! Я так рада! Спасибо, что сказали.
— Это мой редакторский долг — поднимать дух своих подчиненных. Но мои вам совет, Катя, на будущее… кажется, я его уже давал… Постарайтесь сделать так, чтобы в отъездах он скучал больше, чем вы. Понимаете?
— Не-ет… Вы думаете, он не скучает?
— Не сомневаюсь, что скучает. Но не теряет ни бодрости духа, ни вкуса к жизни. Теперь понимаете?
— Кажется, да… Я постараюсь. Конечно, вам противно смотреть на мою кислую физиономию. Уже все смеются. Я случайно услышала разговор в аппаратной. Говорят, что я по Сереже сохну. Это, конечно, правда, но я не понимаю, что тут смешного? Даже в греческих трагедиях жены всегда волновались, когда их мужья уезжали куда-нибудь. Вот Пенелопа всю жизнь Одиссея ждала. Удивляюсь только, как она не умерла от горя.
Я улыбнулся.
— Ну, параллель не совсем уместная… Скажите лучше: почему вы в столовую не ходите? Здесь не очень удобно готовить.
— Там люди.
— Вот и прекрасно. Вы что, человеконенавистница?
— Нет, что вы! Просто Сережа просил меня не ходить.
— Это что за новости?
Она замялась. Видно было, что ей не очень хочется разглашать маленькую семейную тайну.
— Просто так… Мы решили всегда везде ходить вместе.
— Выходит, что вам и в кино нельзя одной появиться?
— Нет, почему же. Я, конечно, могу сходить в кино. Но мне не хочется обижать Сережу.
— Обижать?
— Ну… понимаете, это будет нечестно по отношению к нему.
— Нечестно?
— Ну да, нехорошо! — окреп ее голос. — Как будто я сама по себе, а он сам по себе… Понимаете?
— Пытаюсь. Вы извините. Катя, он что, современный Отелло?
Она опустила голову. Тонкая нога в босоножке принялась чертить по полу.
— Не в этом дело… Сережа, конечно, ревнивый, как все мужчины. — («Гм…» — кашлянул я, не вполне согласный с этим заключением.) — Но если хотите знать, мне самой без него никуда не хочется ходить. Мне скучно без него.
— И поэтому вы сидите вечерами в этой келье или на завалинке, так?
Кивок Кати подтвердил, что именно так.
— Ясно, — подытожил я. — Возможно, у меня устаревшие представления о семейной жизни, но, должен сказать, я не совсем вас понимаю… Что пишут из дома, если не секрет?
Ее босоножка замерла, потом опять начала вычерчивать на полу петли и зигзаги.
— Ругают…
— Все еще? Кажется, пора бы перестать.
— Нет, мама очень сердится. Она такая впечатлительная, даже заболела от огорчения. Знаете, она пишет, что приедет сюда и заберет меня силой. И вам хочет написать. Вы не получали от нее письма?
— Нет, ничего не было.
— Еще получите, — обнадежила меня Катя. — Она обязательно напишет. Но вы не беспокойтесь, пожалуйста!
— Да я и не беспокоюсь. А чем, собственно, я могу помочь вашей маме? Запечатать вас, как бандероль, и отправить по почте в Москву?
Катя засмеялась, верхняя губа у нее вздернулась, как у симпатичного зверька.
— Сережа вам не даст меня отправить.
— Опять Сережа! Да я и не спрошу вашего Сережу. Очень он мне нужен, ваш Сережа! Кстати, а его родители как относятся к вашему браку?
— О, они молодцы!
— Вот как?
— Они просто молодцы! А Сережа смеется. Он говорит, что у всех родителей наступает стрессовая ситуация, когда их дети уезжают. Он считает, что чем раньше это случится, тем лучше.
— Да он философ к тому же!
Она не приняла моей легкой иронии.
— У него есть такая теория насчет отцов и детей, не хуже, чем у Тургенева. Например, он считает, что сейчас у взрослых людей очень развито чувство конъюнктуры. Все борются за теплые места, очень большое значение уделяют деньгам. А нам всякое приспособление противно. И поэтому родители нас не понимают. Они стараются сделать как лучше, а нам это претит… Я с ним спорю, но он всегда побеждает. Я в логике очень слаба.
— А он, безусловно, силен?
— Да, с ним трудно спорить.
— Так-так… Приводите его как-нибудь ко мне в гости, хочу послушать его логические упражнения.
После обеда, проходя по коридору мимо фонотеки, я услышал, как за дверью стучит машинка. Почудилось, что она выбивает: «Сережа… Сережа…»
Накануне прилета Кротова мне пришлось услышать о нем.
Рабочий день был в разгаре: стучали машинки, крутились на магнитофонах километры пленки, ревели динамики, звонили телефоны — все, как водится в любой редакции радио, даже в такой захолустной, как наша.
Я просматривал и правил в своем кабинете выступление председателя охотничье-промыслового управления, когда вошел Иван Иванович Суворов. В последние дни мы встречались с ним лишь мельком — на утренних летучках да еще случайно в кабинетах. О злополучной заметке не вспоминали. Как обычно, Суворов передавал мне свои материалы на подпись; я нередко вычеркивал целые страницы; он принимал правку без возражений.
Итак, Суворов вошел. Он был в новом черном костюме, ворот белой рубахи сдавливал его шею. Маленькие глаза необычно посверкивали.
— Разговор к вам имеется… дозвольте?
— Садитесь, Иван Иванович.
Он уселся, потер руки, расправил морщины на лбу.
— Даже два разговора. Первый такой. Заметку-то помните о медведе, которую этот сопляк исчеркал? Помните?
— Заметку помню. Сопляка не знаю.
— Ишь как! Опять защищаете его… Ну да ладно, пускай не сопляк, пускай Кротов. Так вот, Кротов-то этот, сопляк, исчеркал, а вы его писанину одобрили. А я заметку эту в Москву послал, прямо в редакцию «Маяка». И что бы вы думали?
— Судя по вашему виду, она прошла в эфир.
— Совершенно точно. Правильно угадали. Вот так-то! — Он удовлетворенно хмыкнул.
— Поздравляю. Я думаю, вы понимаете, что после этого триумфа снисхождения к вашим материалам тем не менее не будет?
— Правьте, правьте! Правду не зачеркнешь, она завсегда наружу вылезет.
— Этот афоризм стилистически не безгрешен. Что еще, Иван Иванович?
Он помрачнел, насупился, но только на мгновенье.