– Перед законом все подданные Оттоманской империи равны! Это важнейшее достижение революции 1908 года. Если кое-где еще сохранились пережитки прошлого, в том числе и предпочтение, оказываемое коренному османскому населению на государственной и военной службе, то это относится к тем явлениям, которые административным путем уничтожить нельзя. Народы меняются не так быстро, как конституции, и реформы проводятся на бумаге скорее, чем в жизни.
Изложив свои идеи о государственной политике Турции, он в заключение сказал:
– Война принесет перемены во всех областях.
Габриэл воспринял эти слова как доброе пророчество. Но мюдир вдруг откинулся назад – и Габриэл увидел искаженное беспричинной, казалось бы, злобой конопатое лицо.
– Надо надеяться, не произойдет никаких таких событий, которые заставили бы правительство дать почувствовать известной части населения, что власть может быть и беспощадно строгой.
Когда Багратян свернул на улицу, выводившую к городскому базару, он принял два решения. Первое: если его призовут, пойти на любые жертвы и откупиться от военной службы. Второе: незаметно и спокойно дождаться конца войны в мирной тиши йогонолукского дома. Так как сейчас весна 1915 года, то всеобщее перемирие будет заключено через несколько месяцев: в сентябре или октябре. Ни одна из воюющих сторон не решится на новую зимнюю кампанию. А покамест нужно по возможности удобно устроиться и затем поскорее вернуться домой, в Париж.
Базар увлек его за собой. Тот поток, что, в отличие от европейских улиц, не знает ни спешки, ни приливов и отливов, а неуклонно и мерно катится невесть куда, как время – к вечности. Казалось, находишься не в богом забытом провинциальном городишке Антиохии, а в Алеппо или Дамаске, так нескончаемы и многолюдны были оба рукава базарного потока, струившиеся в противоположных направлениях. Турки в европейской одежде, с тросточками, в крахмальных воротничках и фесках, купцы и чиновники. Армяне, греки, сирийцы – тоже в европейском платье, распознать их можно по своеобычным головным уборам. Между ними то и дело попадаются курды и черкесы в национальных костюмах. Большинство их открыто носит оружие. Правительство, которое подозрительно косится на каждый перочинный ножик у христианина, позволяет буйным горным племенам иметь современные винтовки и даже само одаривает их оружием. Вот местные крестьяне-арабы. И кое-где – бедуины с юга, в длинных, ниспадающих складками плащах цвета пустыни, в великолепных тарбушах*, заканчивающихся длинной, до плеч, шелковой кистью. Женщины в чаршафе** – национальном уборе мусульманок. Попадаются, правда, и эмансипированные женщины, не прячущие лица, в платьях, из-под которых видны ноги в шелковых чулках. Порой в людском потоке просеменит, низко опустив голову, тяжело нагруженный ослик, этот безнадежный работяга животного мира.
____________________
* Тарбуш – род фески (турецк.).
** Чаршаф – головное покрывало (турецк.).
____________________
Габриэлу казалось порой, что это один и тот же ослик, который то и дело возникает перед глазами, непрестанно мотая головой, и, должно быть, один и тот же оборванец, который вел его в поводу. Но все здесь, весь этот мир – мужчины, женщины, турки, арабы, армяне, курды, солдаты в зеленовато-коричневой форме, ослики и козы, – все они, повинуясь единому ритму, слились в некое неописуемое целое: медленный, широкий шаг вразвалку, неудержимое влечение к некой цели, познать которую не дано. Габриэл узнавал запахи детства. Запах кипящего кунжутного масла, который разносится по всему переулку из котлов с варевом. Запах обильно приправленных чесноком бараньих фрикаделек, клокочущих в подливке на сковородках, поставленных прямо на уголья. Запах гниющих овощей. И все перекрывающий человечий запах, запах людей, спящих ночью в той же одежде, которую они носят днем.
Узнавал он и пылкие напевы уличных торговцев: «Jа rezzak, jа kerum, jа fellah, ja alim», по-прежнему самозабвенно выпевает мальчик с корзинкой, торгующий круглыми белыми хлебами: «О Бог-питатель, о многомилостивый, о вседержитель, о всеведущий!» По-прежнему звучало древнее зазывание, славившее свежие финики: «О смуглянка моя, о смуглянка пустыни, о дева!» И как прежде, гортанно выкликает торговец салатом:
– Ed doim Аllah, Аllah еd doim!
А то, что один лишь бог вечен, должно было, как видно, утешить покупателя при взгляде на товар.
Габриэл купил беразик – булочку, намазанную виноградной патокой. Этот «ласточкин клевок» тоже памятен с детства. Но, едва надкусив, он почувствовал отвращение и тут же отдал сдобу мальчишке, который, как зачарованный, глядел ему в рот. На несколько секунд Габриэл закрыл глаза – до того вдруг стало тошно.
Что же случилось и почему так изменился мир? Здесь, в этой стране, он родился. Здесь он должен бы чувствовать себя своим. Но возможно ли? Этот неудержимо и мерно струившийся базарный поток заставил Габриэла усомниться: да здесь ли его родина? Он это чувствовал, хотя мелькающие замкнутые лица на него не глядели. А молодой мюдир? Он принял Габриэла в высшей степени обязательно и учтиво. «Знатный род Багратянов». Но теперь Габриэл понял, что этот любезный прием вкупе со «знатным родом Багратянов» были просто издевательством. Более того: ненавистью под маской вежливости. Та же ненависть захлестнула его в этом базарном потоке. Обжигала ему кожу, гвоздила спину. А по спине, и правда, от страха вдруг мурашки забегали, будто это преследовали, хотя никому здесь до него не было дела. В Йогонолуке, в большом и родном доме, он ни о чем знать не знал! А раньше, в Париже? Там, несмотря на все благополучие, он жил прозябая, как всем чужой иммигрант, чьи корни берут начало где-то в иной стране. Неужто же здесь его корни? Только сейчас, на этом жалком базаре его родины ему стало беспощадно ясно, как чужд он всем на Земле. Армянин! Он – древней крови, в нем живет древний народ… Отчего же мысли его чаще всего облекаются во французские, а не в армянские слова? Как, например, сейчас. (И все же сегодня утром он так явственно ощутил радость, когда сын отвечал ему на армянском языке!) Кровь и народ! Надо быть честным! А может, все-таки это пустые понятия? В каждом веке люди стараются приправить новыми идеями, новыми пряностями это горькое хлёбово – жизнь, а оно только становится еще несъедобнее.
Перед взором Габриэла открылся какой-то проход в базаре. Здесь, перед лавками и выставленным на продажу товаром, стояли большей частью армяне: менялы, торговцы коврами, ювелиры. Так это и есть его братья? Эти плутоватые лица, эти лукавые глаза, подкарауливающие покупателя? Ну нет, спасибо за этакую родню, все в ней его отвращало. Но разве дедушка Аветис Багратян был в свое время другим, был лучше, чем такой базарный торгаш? Он просто оказался дальновиднее, одареннее, энергичнее, и разве не благодаря своему деду стал Габриэл тем, что есть, не таким, как эти люди на рынке?
Содрогаясь от отвращения, он пошел дальше. Правда, он сознавал: очень большая трудность в его жизни возникала потому, что он на многое смотрит глазами Жюльетты. Стало быть, он не только другим чужой, но и себе, в своем внутреннем мире. Господи Иисусе! Неужели нельзя быть просто человеком, каким был он сегодня утром на Муса-даге, независимым от этой грязной, неприязненной толпы?
Ничто так не изматывает, как такая самопроверка, проверка своей истинной сущности! И Габриэл бежал с «Длинного рынка» – Узун-Чарчи, как называется по-турецки этот базар. Он не мог больше выносить этот враждебный ритм.
Он вышел на маленькую площадь между несколькими, более современными домами. В глаза ему бросилось красивое здание, хамам – баня, построенная, как это водится в Турции, не без роскоши.
Идти с визитом к старому аге Рифаату Берекету было рано. К тому же Габриэла не привлекало времяпрепровождение в здешних сомнительных харчевнях, поэтому он зашел в баню.
Двадцать минут он провел в общей зале, в парной, в медленно поднимающихся клубах пара, сквозь которые не только далекими призраками казались тела купальщиков, но и собственное тело словно уносилось вдаль. Это было похоже на малую смерть. До его сознания дошел вдруг скрытый смысл этого дня. По телу, как бы отделившемуся от него, стекали капли, а с ними испарялась и та выстраданная вера, которой он прежде стойко придерживался.
Он лег на пустой топчан в прохладном предбаннике, предоставив себя, как заведено, в распоряжение банщика. Его тело казалось ему более голым, если можно так выразиться, чем в парной. Банщик набросился на него и начал по всем правилам искусства – а это поистине было искусство – месить его. Хлопки по спине были подобны трелям на цимбале, под этот аккомпанемент банщик что-то хрипло напевал. На соседних топчанах тем же манером обрабатывали каких-то турецких беев. Они молча покорялись яростному усердию банщика и лишь блаженно постанывали. Время от времени, перебиваемые этими сладостными стенаниями, доносились обрывки беседы, которую вели какие-то голоса. Габриэл сначала и не думал прислушиваться. Но голоса назойливо лезли в ухо, проникая сквозь жужжание его демона-мучителя. Они были так необыкновенно характерны и различны меж собой, что Габриэлу стало казаться, будто он видит эти голоса.