Короткое прикосновение сухих губ отца к моему лбу я воспринял как самый пылкий горячий поцелуй.
Он дышит, — сказал отец. — Это обморок. Перегрелся на солнце. Его надо отвезти домой. — Правильно, — согласился Берэлэ Мац.
Я лежал с закрытыми глазами, стараясь дышать незаметно.
Отец поднял мое безвольно поникшее тело. Мои руки и ноги свисали плетьми, а большая стриженая голова моталась на тонкой шее, как неживая, — так здорово я вошел в роль. Он понес меня, как маленького ребенка, бережно прижимая к груди, и его белые парусиновые туфли, начищенные зубным порошком, окрасились в зеленый цвет, потому что глубоко уходили в мох при каждом шаге.
На поляне, где как ни в чем не бывало играл духовой оркестр, нас окружила сочувственная и любопытная толпа и закидала отца вопросами:
— Что с ребенком?
Вместо отца отвечал мой друг Берэлэ Мац:
— Ничего страшного. У ребенка солнечный удар.
— Ах, уж эти дети, — опечалилась толпа. — От них больше неприятностей, чем радости. В такой день, когда все веселятся от чистого сердца и его отец в центре внимания, он берет и хватает солнечный удар! Так стоит после этого иметь детей?
Теперь уже не отец, а я был в центре внимания, и моя голова, свисавшая через локоть отца, кружилась от счастья.
Берэлэ Мац шел впереди и прокладывал нам дорогу строгими окриками:
— Дайте дорогу! Ну, чего не видели? У ребенка всего лишь солнечный удар.
— Всего лишь? — разочарованно вздыхали в толпе, неохотно расступаясь. —
— А шума столько, как будто в самом деле что-то случилось.
Это было только началом счастья. Потом оно росло, как снежный ком, который скатывают с горы, и переполнило меня настолько, что я до сих пор не понимаю, как я все это выдержал и не лопнул от радости. Берэлэ разделил это счастье со мной почти поровну.
Домой мы поехали на мотоцикле. Черном, блестящем, как лакированный, и нестерпимо сияющем никелированными рукоятками и ободком на передней фаре. Марки «Иж». На весь огромный Советский Союз, у которого от западной границы до восточной десять тысяч километров и надо ехать две недели скорым поездом, выпускались тогда мотоциклы одной-единственной марки «Иж» и в таком ограниченном количестве, что на весь наш город приходилось три штуки. И одна из этих штук была у моего отца. Правда, не совсем его собственная, а казенная. Но он на нем ездил, когда хотел, а все остальное время мотоцикл стоял в гараже, запертый большим амбарным замком.
Когда мой отец проезжал на мотоцикле по городу, мальчишки с воплями бежали за ним, с наслаждением вдыхая синий вонючий дым, которым стреляла выхлопная труба. А семейные пары, степенно прогуливавшиеся по тротуарам, завистливо и с уважением провожали его глазами. Только дамы, ни черта не смыслившие в технике, морщили длинные еврейские носики и кружевными платочками отгоняли дурные запахи.
Домой мы поехали на мотоцикле. Я уже к тому времени сделал вид, что мне легче, и даже открыл глаза, но все еще жаловался на слабость и головокружение. Лицо у отца перестало быть белым, вернулся загар. Белой оставалась только фуражка. Брюки на коленях почернели, потому что к болотной зелени добавилась серая пыль.
Меня отец посадил впереди себя, на бензиновый бак, и бицепсами рук подпирал меня с боков, когда взялся за руль. Сзади оставалось свободным сиденье для пассажира, и Берэлэ не сводил с него завороженного взгляда.
— Пусть он тоже поедет с нами, — слабым голосом сказал я, и мой отец ни единым словом не возразил. Он не пригласил Берэлэ, а просто промолчал. А, как известно, молчание — знак согласия, и Берэлэ знал не хуже других эту истину. Он не стал дожидаться особого приглашения и, как обезьяна, проворно взобрался на сиденье и руками обхватил плечи отца, чтоб не свалиться на ходу.
На руле торчало круглое зеркальце, повернутое назад, чтоб водитель мог видеть, что делается сзади, и теперь я мог перемигиваться в это зеркальце с Берэлэ и видеть его счастливейшую улыбку до ушей с огромным количеством квадратных зубов, а также одно оттопыренное ухо моего друга, которое пылало как пламя и могло свободно заменить красный сигнальный фонарик.
Мы мчались втроем на мотоцикле во весь дух. Я даже не мог разглядеть лиц встречных и насладиться выражением зависти в их круглых глазах, потому что все мелькало, и вместо лиц проносились, как метеоры, белые пятна. На поворотах мотоцикл с ревом наклонялся и мы наклонялись вместе с ним, и казалось — вот-вот упадем. Крепкие руки отца удерживали меня от падения. Для большей прочности он прижимал своим подбородком стриженую макушку моей головы. Я от этого чувствовал себя в полной безопасности, не только на мотоцикле, но и вообще в жизни, и млел от счастья.
На нашу Инвалидную улицу отец въехал с особым фарсом, заложив такой крутой вираж, что мы все трое чуть не лежали в воздухе, горизонтально к земле. И если б под колесами была земля, я уверен, все обошлось бы благополучно, но на этом углу была впадина, заполненная дождевой водой. Дождь прошел тут, когда мы были за городом на маевке, и отец никак не ожидал, что его ждет впереди лужа.
Слава Богу, лужа была глубокой, и мы не ударились о булыжники. Но искупались мы в грязи с ног до головы. Все трое. И отец, и Берэлэ, и я. А мотоцикл не заглох. Он лежал на боку, как подстреленный зверь, и вертел колесами и попыхивал дымком из выхлопной трубы.
Когда мы все трое, похожие на чертей, предстали перед моей мамой, она моего отца узнала довольно быстро, а кто — я, а кто — Берэлэ никак не могла определить. Но когда определила, сказала с горестным вздохом:
— От этого мальчика всегда одни несчастья. Кто с ним свяжется — пропащий человек. Неужели ты не можешь найти себе приличного товарища?
Это говорила моя мама, которая была уверена, что она разбирается в жизни.
Действительно, в природе еще много неразгаданных загадок.
На нашей улице попадались всякие люди. У приличного, самостоятельного человека балагулы Меира Шильдкрота был брат Хаим. Рыжий и здоровый, как и его брат, Хаим был непутевым человеком, и его изгнали из дому за нежелание стать балагулой, как все. Он искал легкой жизни и через много лет приехал в наш город под именем Иван Вербов и привез с собой льва. Живого африканского льва. Хаим, то есть Иван Вербов, стал выступать в балагане на городском базаре с аттракционом: «Борьба человека со львом».
Ни один человек с Инвалидной улицы ногой не ступил в этот балаган. Меир Шильдкрот публично отрекся от брата и не пустил его в свой дом, хоть дом был их совместной собственностью, потому что достался в наследство от отца, тоже приличного, самостоятельного человека.
Иван Вербов жил в гостинице и пил водку ведрами. Он пропивал все, и даже деньги, отпущенные на корм для льва, и его лев по кличке Султан неделями голодал и дошел до крайнего истощения.
Когда Иван Вербов боролся со своим львом, было трудно отличить, кто лев, а кто Вербов. Потому что Ивану Вербову досталась от отца Мейлиха Шильдкрота по наследству рыжая шевелюра, такая же, как грива у льва. Рожа у него была красная от водки, а нос широкий, сплюснутый в драках, и если бы ему еще отрастить хвост с метелочкой, никто бы его не отличил от льва.
Вербов, одетый в затасканный гусарский ментик с галунами и грязные рейтузы, трещавшие на ляжках, сам продавал у входа билеты и сам впускал в балаган публику. Что это была за публика, вы можете себе представить. Базарные торговки и глупые крестьянки, приехавшие из деревни на базар. Для них Иван Вербов был тоже дивом.
Закрыв вход в балаган, Иван Вербов включал патефон и, пока издавала визгливые звуки треснутая пластинка, вытаскивал за хвост своего тощего, еле живого льва, ставил его на задние лапы, боролся с ним, совал голову в пасть и, наконец, валил его на пол. Лев при этом растягивался так, что напоминал львиную шкуру, которую кладут вместо ковра. Но рычала эта шкура грозно, потому, что хотела есть, а сожрать кудлатую голову Вербова брезговала, боясь отравиться алкоголем. Базарные торговки и крестьянки в ужасе замирали, когда лев рычал.
Мы, дети, с презрением относились к Ивану Вербову и его аттракциону. Но все же ходили иногда в этот балаган. Потому что — бесплатно. Билеты покупали по глупости только взрослые. А мы не дураки. Зачем платить деньги, когда Вербов для экономии не держал в балагане сторожа? Впустив публику, он запирал двери и уходил за решетку ко льву. Но стены-то в балагане были брезентовые. И хлопали на ветру, как парус. Мы приподнимали от земли край брезента и, чуть сгорбившись, входили в балаган. Иногда даже получив шлепок этим парусом по спине, но это когда был ветер.
Поэтому, бывало, идем мимо, слышим, в балагане играет музыка, значит, Вербов запер двери и начал представление.
— Зайдем? — небрежно спрашивал я Берэлэ.
— Нечего смотреть, — отмахивался мой друг. Это не искусство, а сплошной обман. Но может быть как раз сегодня льву эта канитель надоест, и он откусит Вербову голову?