Ты учинил над собой насилие, какого не допускал в отношении других, им ты уделил все свои терпение и терпимость.
Ты неправильно заполнял графы административных анкет, чтобы сыграть под своим собственным именем в новую идентичность. Ты, бывало, проставлял «Да» в графе «Лишение материнских прав», писал «3» в пункте «Число детей» и «Австралиец» в графе «Национальность».
Ты полагал, что красивая музыка печальна, а печальная архитектура уродлива.
Ты не менял тональность дружбы. Ты был столь же предсказуем и успокоителен, как большой камень у обочины дороги. Ты с едва заметной улыбкой рассказывал о резких виражах своего приятеля, которого дважды случайно подслушал на одном и том же коктейле: сначала он жаловался старому другу на регулярные боли в спине, а спустя четверть часа восклицал в беседе с другим, что уже несколько лет не чувствовал себя так хорошо. Что стояло за этими речами, отрешенность, неосознанное противоречие, расчетливая ложь?
Время от времени у тебя в сознании ни с того ни с сего всплывало выражение: «Долгая черная песнь». Где ты его услышал? Твоя память не сохранила никаких следов, и это усугубляло его призрачный характер.
Ты восхищался историей парижского бизнесмена, чьим навязчивым хобби было документировать свое повседневное существование. Он хранил письма, приглашения, железнодорожные и автобусные билеты, билеты метро, путешествий на самолете или корабле, свои договоры, счета из отелей, ресторанные меню, туристические проспекты посещаемых стран, программки спектаклей, ежедневники, школьные дневники, фотографии... Стены одной из комнат в его доме, где он хранил постоянно разрастающиеся архивы, были сплошь заняты картотеками. В центре спирально организованный хронологический стол-указатель помечал разными цветами Париж, Францию и другие страны, континенты, моря, месяцы и дни. Он мог окинуть одним взглядом все свое существование. Он коллекционировал самого себя.
Перед объектом, чье назначение было тебе неизвестно, но ты знал, что сможешь, предприняв соответствующие усилия, его понять, ты сплошь и рядом предпочитал остаться на стадии умозрения и зрелища, наподобие того как наслаждался прекрасным пейзажем: достаточно видеть его издали, не обязательно по нему прогуливаться. Оглядывать остров с лодки может быть куда приятнее, чем топтать его почву.
Ты планировал, как обустроить свое надгробие. Ты не хотел оставлять на других выбор самой длительной своей резиденции. Оно должно было быть из блестящего черного мрамора, плоское, без украшений. На стеле на переднем плане выбиты твое имя, дата рождения, а также смерти в возрасте восьмидесяти пяти лет. Речь шла не о семейном погребении: ты бы оставался в нем один. Даты следовало выгравировать при твоей жизни.
Ты прикидывал, какой будет реакция гуляющих по кладбищу при виде забежавшей вперед даты смерти, отнесенной на несколько десятилетий в будущее. Могло реализоваться несколько сценариев.
До момента твоей смерти ее спрогнозированная на будущее дата заставит провидеть за твоей могилой либо фарс, либо смущающее предсказание. Если бы ты умер раньше означенной даты, можно было бы похоронить тебя, заменив ее на дату реальной смерти, что, отметая обман, опошлило бы твою могилу. Но можно было бы погрести тебя и не меняя надписи. Проходящие, видя во всем этом шутку, смеялись бы над погребением, в котором тем не менее лежал бы мертвец. Стела поддерживала бы этот фарс до того года, когда тебе исполнилось бы восемьдесят пять. После чего прохожие уже не догадывались бы о твоей эксцентричности: кто бы мог заподозрить, что надпись обманывает и лежащий в могиле умер отнюдь не тогда, когда указывает дата?
Или бы ты умер в означенном году, в восемьдесят пять лет. Либо естественной смертью, что было бы удивительно, ибо тем самым исполнилось бы твое предсказание, либо покончив с собой, если бы ты захотел сдержать высеченное в мраморе обещание. Тогда тебя погребли бы, ничего в надписи не меняя.
Если бы ты прожил больше восьмидесяти пяти лет, гуляющие по кладбищу, прочитав даты, сочли бы, что ты уже умер, хотя ты бы был еще жив. И наступил бы день, когда ты умер. Если надпись оставить неизменной, тебя похоронили бы в могиле, надпись на которой станет тебя омолаживать. Если бы только ты не велел все-таки согласовать дату своей реальной смерти с датой на стеле. Или ты мог бы оставить посмертные инструкции, чтобы записанную дату смерти постоянно отодвигали, чтобы она всегда оставалась предвещаемой, никогда не свершенной.
Самоубийство положило конец всем этим сложным гипотезам, но жена, знавшая об этом проекте, заказала надгробие по оставленным тобой эскизам. Она велела выбить на черной стеле даты твоего рождения и смерти. Их разделяет не восемьдесят пять, а двадцать пять лет: никому, кроме тебя, не приходило в голову шутить со смертью.
Тебе было так же легко встретиться с новыми людьми один на один, как и трудно встречаться с ними скопом. Однажды я пригласил тебя на обед в дом своих родителей, от которого ты жил в нескольких километрах. Кроме нас никого не предвиделось, но, когда утро уже подходило к концу, ко мне, решив преподнести сюрприз, внезапно нагрянули несколько моих приятелей и я предложил им остаться на обед. Обогнув угол дома, за которым мы коротали на солнце время за аперитивом, ты обнаружил, что стол накрыт не на двоих, а на шестерых. Твое лицо мгновенно исказилось. И тут же выправилось, стоило тебе увидеть, что я понял твою досаду. Ты стремился не скрыть от меня свои чувства, а избежать неучтивости, не выдав моим друзьям свое недовольство. Я знал, что ты бы лучше развернулся и отправился домой, чем остался беседовать с людьми, которых никогда больше не увидишь. Они хорошо знали друг друга. У тебя был дар мгновенно распознавать стаж дружбы — по громкости разговоров, по игривости голосов, по игре взглядов. Ты скорее присоединился бы к группе присматривающихся друг к другу незнакомцев, чем к этой давным-давно сложившейся помимо тебя компании. Но ты сделал усилие и остался. Ты проговорил все послеполуденные часы с одной и той же женщиной, которую умудрился отвести чуть в сторону, под сень каштана, потом к кедру. Вас влекло друг к другу, но ты не мог отделить ее от группы, в которой ее воспринял. На нее отбрасывали тень другие. Ты боялся, что, встретившись с ней снова, не сможешь снять печать ее друзей. Ты отказывался быть чем-то сопутствующим. Если бы эта компания тебя приняла, ты все равно остался бы опоздавшим. Уже устоявшимся приятельским отношениям, к которым присоединяешься со стороны, ты предпочитал сложившиеся в твоем присутствии: ты видел, как они рождаются и растут, и, хотя не мог предсказать, какие именно привязанности сплетутся между теми или иными, знал, что, сойдясь в одно и то же время, вы будете на равных перед будущим. На исходе того дня ты понял, что общее прошлое моих друзей навсегда оставит тебя в стороне. Ты счел, что лучше не приближаться к этому кругу, чем заведомо остаться на его краю.
Ты успешно прошел письменный экзамен при поступлении в один из престижнейших вузов. На устном экзамене по общей культуре ты должен был за полчаса подготовить выступление на тему: «Нужно ли страшиться того, что тебе предстоит пережить свою смерть?» От этой парадоксальной формулировки у тебя закружилась голова. Можно ли пережить свою смерть? Да, подразумевал вопрос, поскольку спрашивалось, нужно ли этого страшиться. Тебе было двадцать. До тех пор ты думал о смерти как о явлении, происходящем с другими, когда же оно произойдет с тобой, ты этого даже не поймешь. Пережить свою смерть — означает ли это видеть, как она наступает, и ее принять, а не грубо ей подвергнуться, не имея времени ощутить, что уходишь? Или выбрать ее досрочно, дабы утвердить перед неотвратимым свободу своей воли? Вопросы теснились у тебя в голове, и у себя на листке ты набросал несколько разрозненных заметок. Среди них такая, которую ты мне цитировал: «Смерть — это края, о которых ничего не известно, никто не возвращался оттуда, чтобы их описать». Тема слишком захватила тебя, чтобы ты мог от нее отстраниться. Прошло полчаса, а ты так и не смог привести свои мысли в порядок. Ты вошел в аудиторию, где тебя холодно встретили два сидевших за столом экзаменатора. Ты занял свое место и начал излагать мысли, записанные тобой в беспорядке их появления. Тебе казалось, что ты читаешь на лицах своих оппонентов разочарование. Они хранили молчание, пока у тебя изо рта механически, словно их произносил кто-то другой, вырывались слова. Ты вслух излагал хитросплетения своей мысли. Один из экзаменаторов повторил одно из твоих утверждений в вопросительной форме: «Смерть для жизни — то, что для отсутствия жизни — рождение?» Последовало долгое молчание. Ты не отвечал, окаменев, будто к тебе обращалась сама смерть. Она не воплотилась в твоих экзаменаторов, она витала в зале между ними и тобой. Ты дожидался конца собеседования: пройти или не пройти по конкурсу уже не имело для тебя никакого значения. Хотя, покидая аудиторию, ты был уверен, что провалился, ты ни о чем не жалел. Прочувствовать смерть и окружающее ее непонимание было для тебя куда важнее, чем результаты экзамена. Позже стало известно, что тебя приняли. Твое рассуждение о смерти получило одну из высших оценок. Ты отказался от поступления.