Никогда еще Парфен не казался себе столь слабым и беззащитным, как в этот час, когда он пробирался сквозь колкий снежный туман, устилавший улицы Киева. Никогда еще ему не была так безразлична собственная жизнь и собственная судьба, никогда он не казался себе так жалок, как теперь! Казалось: сгинь он сейчас, сию минуту, провались сквозь землю, и никто не вспомнит его, никто не пожалеет о нем, никто не будет оплакивать! Земля продолжит вращаться по своей орбите, протестующие продолжат беспорядки, всеобщий хаос только усилится… хаос, в котором ему не было места. Кого, в самом деле, могла беспокоить судьба ничтожного человека, безвольного юриста, вернее, бывшего юриста, неудавшегося отца и мужа? Чья жизнь, чье счастье убудет, если его не станет? Что он был, что представлял собой, кроме как хрупкую снежинку в колючем вихре беспощадной вьюги, быстротечный блик солнца среди тысяч точно таких же бликов, сверкающих на насте – каждый меньше мгновения.
Душевный упадок все больше охватывал Парфена, острые когти безнадежности глубже впивались в сердце, исходящее кровью. Стало быть, ему было больно, стало быть, он был еще способен на чувство, и равнодушие к себе самому было лишь странным, насильственным почти наваждением, как этот седой туман, лишь кажущийся нескончаемым, а на деле и он не сегодня, так завтра завершится, как завершится и это отупение, ледяным, колким холодом сковавшее мысли и все поползновения Парфена.
Ведь были еще мать и отец! Как в самом деле он мог забыть о них? Ведь были еще малютки-дети, слишком невинные, слишком чистые, слишком любящие, чтобы поверить наговорам матери и забыть его! Образы столь милых и дорогих сердцу людей стали яркими пятнами вспыхивать перед глазами, указывая единственно верный путь.
На следующий день Парфен загрузил автомобиль оставшимися после отъезда Карины вещами и отправился в путь. Ему казалось: впервые он так явственно видел и понимал жизнь и смысл бесконечных разрозненных событий, составлявших ее, впервые так здрав был рассудок, впервые так холодны мысли и одновременно так пылки обостренные чувства. Он четко знал, что делал, куда ехал: в тихую гавань, родной город, место, где люди не теряли последний ум, где они вросли корнями в землю и не впустят в себя ни иноземщину, ни западенщину, ни бандеровщину.
Но что, что он мог знать тогда о своей извилистой судьбе и крутых поворотах ее? Как он мог ведать о том, что еще тысячи раз будет возвращаться мысленно к этим буйным дням и думать о том, что это были в целом счастливые, лишь чуть омраченные размолвками с женой недели? Откуда ему было знать, что гряда испытаний, предначертанных им с Кариной, уже очерчивается в столь далеком и одновременно столь пугающе близком будущем, и что испытания эти превзойдут все их ожидания настолько, что ни один человек в целом свете не предположил бы такого разительного поворота в их судьбах?
Родной Донецк меж тем жил собственной жизнью, столь отличной от жизни Киева: всякая попытка ультраправых провести митинги против законной власти встречала ответные сходы местных жителей, семей с детьми, стариков, число которых во много раз превышало майданщиков. Дончане, как и всегда, выступали за то, чтобы существовать отдельно от Западной Украины и того чужеродного влияния, которое она пыталась распространить на восточную часть страны.
Парфен не ошибся в Карине: одно его появление на пороге квартиры свекрови растопило сердце жены, и она, пусть и оттопыривала недовольно губы и делала вид, что не рада ему, а все-таки всем выражением своих искрящихся глаз выдавала себя. На полноватых белых руках ее сидел круглощекий Митя, счастливый от того, что Карина носила его и можно было лобызать ей шею, играть с ее волосами, накручивая светлые кудри на крошечные пальцы. За несколько дней он не забыл отца и теперь улыбался еще шире, глядя на Парфена. В маленькой спальне дремала Мира, но, заслышав голоса, она пробудилась, выбежала в коридор и в мгновение ока оказалась на шее у отца.
– Папочка, папа! – Она воскликнула с таким восторгом, как будто жизнь без Парфена была для них соткана из тенет тьмы, а с его появлением столпы мрака развеялись и наступило совершенное, безусловное счастье. Парфен чуть опустил голову, чтобы прижаться колючей бородой к детскому плечику.
В своей небольшой квартире в панельном доме Зоя Васильевна сделала добротный ремонт, поклеила свежие обои, побелила потолки, сменила люстры и светильники, застелила ламинат, купила недорогую, но новую мебель. После обветшалой съемной квартиры в Киеве, где не было кроватей, а только старые, засаленные как будто подобранные с мусорки диваны с продавленными сидениями, рвущейся тканью и странным запахом, Парфен вдруг подумал, что вот он – настоящий дом, прекрасный, уютный, теплый. Это было место, куда хочется возвращаться снова и снова.
– Ты, наверное, голодный с долгой дороги, пойдем покормлю тебя. – Пытаясь за гостеприимством скрыть радость и волнение, предложила Карина.
Чуть позже, после ужина, Парфен сказал жене:
– А все-таки ты рада мне.
Она притворно скривила губы.
– С чего это ты взял?
– Лицо недовольное, а глаза сияют.
Она опустила взгляд, оттого что он говорил правду, и осознание это заставило ее улыбнуться. Карина пыталась спрятать улыбку, но не выходило, и тогда Парфен притянул ее осторожно к себе, чтобы приобнять ее прямо с Митей на руках. Мира, сидевшая на табурете напротив, слезла со стула и подбежала к ним, чтобы и на нее хватило объятий и нежности.
– Не могу долго на тебя обижаться, не могу! – Сказав это, Карина поцеловала его невинно в щеку. – Хороший ты человек, добрый… только вот со странностями.
– Но теперь я здесь. И никуда больше не собираюсь бегать, весь в твоем распоряжении.
Она удивленно приподняла брови.
– А как же работа?
– Я… ушел с работы. Вещи все перевез. Буду здесь искать место.
– То есть… мы, что, навсегда из Киева уехали?
– Поверь мне, сейчас безопаснее здесь.
– Там что, стало еще хуже?
– С каждым днем все напряженнее. Люди не знают, чего ждать. До сих пор не могу поверить, что мы так близки к тому, чтобы настоящие бандеровцы пришли к власти.
И тут Карина сказала то, что Парфен от нее никак не ждал. Это были мысли, которыми она никогда прежде не делилась с ним, стало быть, это были какие-то потаенные размышления, которые зрели в ней неспокойными месяцами, пока длился майдан.
– Ну почему: бандеровцы? Почему? Просто сторонники присоединения к Евросоюзу. С Януковичем у нас все равно не было будущего. Разве мы, украинцы, виноваты в том, что хотим жить так же хорошо, как европейцы? Чтобы была стабильность, уверенность в будущем, высокие пенсии, пособия, в конце концов…
– Власть, которая опирается на нацистов, уголовников, убийц… Они… убили нашу соседку Таню…
– И что? Они только используют эту бандеровскую нечисть, чтобы подавить пророссийские настроения, чтобы избавиться от «ватников». Это обычное дело во все времена – искать поддержку среди негодяев и проходимцев.
– И от Тани нужно было избавиться? Ведь она тоже, по-твоему – «ватница».
– Ох уж эти крымчане! Всегда были предателями.
– Как и дончане.
К собственному удивлению, Парфен не кричал, не возмущался, когда кричать должно было; он был спокоен, голос его как никогда ровен. В чем же заключалась причина столь безразличного принятия возмутительных речей жены? Не в том ли, что они только помирились после крупной ссоры, он устал после изнурительной дороги и желал как можно долее сохранять мир? Или, быть может, в том, что он и сам порой сомневался, правильную ли сторону заняли они в этом противостоянии между западом и востоком?
– Да! – Сказала Карина. – Горько выходить на улицу, горько видеть, что люди здесь зазомбированы настолько, что я не знаю… просто… Однако ж, не все! Я верю, что хотя бы половина сохранила здравый рассудок…
– Зазомбированы кем? У нас одинаковое телевидение по всей стране.