— Попробуем сначала обратиться в коммуну, где она преподавала. Бюро регистрации населения знает, где и как разыскать человека, — мягко, но со знанием дела сказала фрекен Сёрвик.
Перед Гормом висела картина. Эта стена была словно выстроена для нее. Горм видел картину каждый день, когда поднимал глаза от письменного стола. Сподвижник с зелеными глазами.
Он никогда не рассматривал ее как изображение животного. Скорее, он видел в ней символ движения, бунта, борьбы. Тело, противостоящее закону притяжения. Даже темные пятна, и те стремились к борьбе. Иногда его взгляд обнаруживал пятно, которого он раньше не замечал. Как будто ночью оно переместилось так, чтобы попасть в его поле зрения.
Это создание на стене показало Горму, что когти бесполезны, если нет точки опоры. Его тело двигалось в стихии, независимо ни от чего.
Горм прочитал, что далматинцы никогда не были стадными животными и что их никогда не водят на поводке. Они бегут свободно, прокладывая дорогу, чтобы за ними могла проехать карета. Некоторые, правда, все же берут их на поводок.
Но Руфь заставила своего далматинца бежать, или падать, через воду и воздух. Свободный, независимый союзник. Это был он сам, и это были мазки ее кисти. На эту картину она потратила часы и часы своей жизни.
Я должна показать ему, что не позволю помыкать собой, думала она, глядя на мужчину с классическими чертами лица и красивыми руками.
Руфь прожила в Берлине два года, прежде чем АГ счел ее готовой для персональной выставки. Теперь она возмутилась, что он, не посоветовавшись с ней, поставил на ее картины слишком высокие цены.
— Весьма сожалею, но эти вопросы я не обсуждаю ни с кем, — подчеркнуто вежливо сказал он.
— Но это мои картины! И ты думаешь, кому-нибудь придет в голову покупать такие дорогие картины неизвестного художника? Ты просто спятил!
Его глаза потемнели. Он отложил каталог, который держал в руках, и показал ей на дверь.
— Я был бы тебе благодарен, если бы ты сейчас же покинула галерею и вернулась только завтра утром уже на открытие выставки.
Потом снял трубку, набрал номер и начал как ни в чем не бывало разговаривать с кем-то по-французски. Выражение его лица изменилось, как только он назвал свое имя. Он говорил дружески, даже не глядя на Руфь.
Когда Руфь вышла на улицу, ее качало, словно она шла по зыбкой почве. Весь день она следила, как развешивали картины, не имея возможности рассмотреть их. Она чувствовала себя измученной и бессильной, словно несколько месяцев ее трепала лихорадка.
Самым разумным было бы немедленно лечь спать. Однако она пошла в кафе и заказала вина.
— За твое здоровье, Руфь, и спасибо за работу! — громко сказала она самой себе и чокнулась с пепельницей.
После третьей рюмки картины по-прежнему то возникали в ее мозгу, то исчезали. Она не понимала, что ей более ненавистно, картины или АГ. Но не могла обойтись ни без него, ни без них.
Размышляя о том, что сама выбрала свой путь, она услыхала голос Горма: «Я думаю, ты мой человек. Не потому, что я хочу владеть тобой, но потому, что мысленно ты всегда со мной. Даже в горе».
Теперь она поняла смысл этих слов. И могла сделать выбор. Но было уже поздно. Ей оставалось только выдержать.
На другой день она опоздала на собственный вернисаж и была готова к ледяной встрече с АГ. Но он, увидев ее, с улыбкой пошел ей навстречу и снял с нее пальто. Потом за руку подвел к полному мужчине, который говорил с американским акцентом. Американец так горячо хвалил ее картины, что она решила, что он льстит АГ для достижения какой-то своей цели.
Слушая его, Руфь блуждала взглядом по картинам. На клоуне уже висела красная бирка! На всех картинах, которые она видела, висели красные бирки. Они смотрели на нее со всех сторон.
Руфь обернулась к АГ, стараясь изо всех сил повернуть слезы вспять. Чтобы омыть ими свой проскипидаренный мозг. Смягчить и исцелить его, короче говоря, спасти.
Неужели все это правда? Неужели столько людей хотят приобрести ее работы?
АГ провел ее мимо букетов цветов и представил не устающей восхищаться толпе. Улыбаясь, он держал ее перед собой, бросая слова налево и направо. Иногда он заглядывал ей в глаза. На мгновение. Но этого было достаточно, чтобы она почувствовала свою значительность. А уголки его губ? Разве не подлость с ее стороны считать их отвратительными?
АГ пригласил ее на обед. Они были вдвоем. Он говорил тихо и проникновенно. Только теперь она поняла, какую он проделал работу, чтобы привлечь внимание к ее картинам. Предварительные статьи во многих газетах, рассылка каталога, приглашений. Он приложил больше, чем обычно, усилий, ведь речь шла о неизвестном художнике.
АГ предложил ей обновить контракт и считал, что уже надо готовиться к выставке в Нью-Йорке. Когда пораженная Руфь спросила, когда это будет, он совершенно справедливо заметил, что сперва надо написать картины.
Весь вечер он говорил с нею об искусстве и литературе, заставив ее забыть, как мало она знает. Между делом она выяснила, что его отец был немец, а мать француженка. Он говорил о них, словно они были персонажами из какого-то романа. С игривой, отстраненной иронией.
О своей семье Руфь ему не рассказывала. Это было немыслимо. И когда она, смертельно усталая и изрядно опьяневшая, объявила, что хочет вернуться домой и лечь спать, он галантно вскочил со стула.
В такси он пригласил ее на следующее утро на завтрак с шампанским. Она засмеялась и сказала, что не может обещать, что вовремя проснется.
— Тогда будет практичнее, если ты переночуешь у меня в комнате для гостей. Я попрошу свою экономку разбудить тебя в двенадцать часов, — беспечно сказал он.
У Руфи не нашлось причин для отказа. Напротив, она прислонилась к нему и задремала.
АГ снимал огромную квартиру, занимавшую весь верхний этаж дома. Лифт поднимался прямо в большой холл. Дорогая мебель, скульптуры, картины. Показав ей ее комнату и ванную, он удалился в свой кабинет. Она слышала, как он говорил там по телефону, по-немецки и по-французски.
Постельное белье было из черного шелка. Кровать — огромна. Руфь расстегнула молнию на платье и переступила через него; разбросав белье, она легла под легчайшую перину, под какой ей когда-либо приходилось спать. Мелодичный голос АГ, говорившего по телефону, — это последнее, что она слышала.
* * *
Руфь не знала, что следующие сплошной чередой события способны незаметно отнять у нее жизнь. За короткий срок ее выставки были расписаны на семь лет вперед. Мельбурн, Хельсинки, Сан-Паулу, Нью-Йорк, Токио и снова Берлин.
Она понимала, что при склонности к крупным полотнам ей мало даже одного года между выставками. Но когда она испуганно сказала об этом АГ, он решительно возразил ей:
— Вот и хорошо, значит, ты не сможешь позволять себе никаких экспериментов и ошибок. Но никто не требует, чтобы каждый раз ты выставляла много картин. Зато все это время ты будешь принадлежать только себе.
Тон, каким это было сказано, и взгляд, брошенный на нее, прежде чем он обнял ее, сделали протесты Руфи смешными. Если такой человек, как АГ, верит в нее, значит, это возможно. Он по-прежнему очень высоко ценил ее картины.
Руфь сняла себе квартиру поближе к мастерской и на длительный срок закрепила за собой мансарду на Инкогнитогата в Осло, чтобы у нее с Туром было место, где проводить каникулы.
АГ и галерея решали все практические вопросы. Руфь чувствовала себя защищенной. Ей не нужно было думать о завтрашнем дне и о том, на что она будет жить. Иногда она по многу дней писала, не слыша человеческого голоса, если не считать разговоров с Туром по телефону. Йозеф и Бирте, с которыми она делила мастерскую, были почти незаметны.
Порой в мастерскую приходил АГ и освобождал ее от тюбиков с краской, чтобы показать ей мир, как он выражался. Но, случалось, он неделями был занят другими художниками. Насколько Руфь понимала, круг его знакомств менялся от выставки к выставке.
Со временем она убедилась в его обоюдной страсти и к искусству, и к выставкам. Однако внешне он этого не показывал. И почти никогда не говорил о деньгах или чувствах. Ее это устраивало.
Руфь обнаружила, что люди, с которыми АГ позволял ей общаться, выделили ее из числа других художников задолго до того, как она с ними познакомилась. Не только как многообещающий талант, но и как личность. Она как будто перестала принадлежать самой себе.
Руфь часто испытывала неприязнь к тем, кто покупал ее картины, не понимая, для чего они это делают. Но забывала о них, как только бралась за новую работу.
После каждого вернисажа мир словно расцветал новыми красками, которых она раньше не замечала. Это всегда поражало ее. И напоминало о том, что в ее жизни нет ничего, кроме работы и мастерской. Постоянное присутствие рядом АГ делало незначительным тот факт, что картины пишет она. Однажды она поблагодарила его за то, что он пригласил ее в Берлин. Он криво усмехнулся: