Я слушаю…
Ты можешь говорить? Тогда только послушай быстро. Они пришли и пообещали устроить большие неприятности нам всем. У них, кажется, есть человек в охране твоего мужа. Мы договорились. Я оставил им квартиру. Я найду тебя сам. Не волнуйся.
Але!!!
Это Женя. Я звоню из Питера. Вероятно, я останусь все-таки здесь. Филармония нашла мне жилье, я получу двухкомнатную в конце Литейного. Не ищи меня, не звони, дай мне опомниться. Не волнуйся, я проживу. Ту-ту-ту…
Але… может, вы дадите бывшему хозяину этой квартиры прослушать записи… пожалуйста… дайте ему прослушать эту запись… пусть он позвонит… пожалуйста… если речь идет о деньгах, скажите ему… пусть он позвонит, мы все решим… и потом… он сможет договориться с вами, пожалу…
Але, это я. Я из автомата, у меня только один жетон. Ты можешь говорить? Тогда послушай. Я жив. Все оказалось, как я и предполагал, не так уж страшно, даже неплохо. Сегодня я был в театре, после обеда пойду в издательство, потом в одну галерею, где мне должны, – все будет хорошо, не волнуйся. Завтра я позвоню тебе в галерею, ты ведь должна быть там, да? Можем увидеться, расскажу все подробно. А то сейчас кончатся три минуты, а у меня только один жетон.
Але… але!..
Этот телефон принадлежит Михаилу Шорникову. Он здесь больше не живет. Пожалуйста, скажите что-нибудь! Я попробую ему передать, во всяком случае, сделаю все, что зависит от автоответчика. Простите, по-английски я не говорю. Сейчас будет гудок – и говорите.
Але… я люблю тебя…
4
Как и следовало предполагать, они выжили меня.
Собственно, я даже не понял, как это произошло. Все эти ночные звонки, обещания, что сейчас «братва подъедет», поджигание двери и даже стрельба сквозь нее – сначала из пистолета, дырки ведь остались и в филенке, и в противоположной стене, – потом из охотничьего 12-го калибра или из помпового американского дробовика, прямо в дыру от пистолетной пристрелки, так что картечь переломала все в прихожей… Какое счастье, что мудрая, лучше, чем я, обучившаяся боевой жизни моя кошка вовремя кинулась под ванну и только выла оттуда угрожающе, – и когда в очередной раз приехали менты, порассматривали с некоторой завистью – к исполнителям, конечно, – разрушения, два часа писали протокол, потом вяло исчезли – она все завывала хрипло, грозила врагам… Но все это происходило как будто не со мной, словно я смотрел какой-то средней руки триллер, какая-то случайная кассета на вечер. Более или менее благополучного джентльмена, обывателя с художественным оттенком, преследуют некие гады, бандиты, садисты, маньяки, он все терпит-терпит, а потом терпение его лопается – я боялся себе представить, из-за чего может лопнуть терпение героя, но ведь знал, знал канонический сюжет! – и он, призвав на помощь старого товарища, по Вьетнаму, допустим, начинает мочить их всех: рядовых бандитов, их босса – изысканно-пошло экипированную сволочь, продажных полицейских…
Мое же терпение все не лопалось, я смотрел это кино с оцепенелым равнодушием, никак не осознавая, что герой – это я. Не могу даже сказать, что я боялся, хотя и это одно было бы вполне достаточным и уважительным объяснением, но нет, нет. Я просто застыл.
Потому что такое происходит только с другими, мы все в этом твердо уверены.
Ну, и дождался.
Я поднимался по лестнице пешком, потому что лифт опять сломался. Переступая через бомжей, затаивая дыхание в облаках аммиака, блевотины, гнили, я допыхтел до своей площадки – и тут же приоткрылась дверь соседней квартиры, выглянуло в щель испуганное старушечье лицо. Мишенька, они просто открыли и вошли, и выбросили вашу кошечку и вот это, хорошо, что я услышала, поймала ее уже на первом этаже, а сумочку эту тоже подобрала, что же теперь вы будете делать, Миша, если хотите, переночуйте у нас, а Женечки тоже давно не видно, она опять в Ленинграде?
Я взял сумку, повесил на плечо, прижал к груди даже не пытающуюся вырваться кошку и пошел вниз, снова перешагивая через вонючих бродяг, читая в сотый раз злобные надписи на стенах.
С кошкой я пришел в театр. Уборщицы и вахтерши заохали, начали ее тискать, она вырвалась, нервно колотя хвостом, прижимаясь к стене, пошла по коридору вдоль уборных, безошибочно нашла мою, которую я раньше делил с покойным Юрой Литваком и уже год ни с кем, легла в сломанное кресло, издавна приткнутое в углу… Я понял, что она устроилась, дал бабкам денег на вискас, объяснил, где его можно купить подешевле, сел к зеркалу, раскрыл на коленях сумку.
Эти ребята оказались на редкость добрыми. В старую мою сумку, объехавшую пол-, если не весь мир, они сунули, в общем-то, все, что мне нужно. Там были: почти протершийся, но все еще незаменимый верблюжий даффл-коут и любимый кашемировый свитер – так что к зиме я оказался вполне готов; лондонская фляжка для виски и тяжеленный серебряный портсигар – и память, и на совсем черный день; четыре или пять книг, не стану перечислять, самых нужных, вот и все; статуэтка, стоявшая всегда на моем столе, за которую я почувствовал к ним особую благодарность… Словом, если бы я собирался уйти, я бы взял то же самое.
Впрочем, возможно, что я это все и уложил, только забыл, и даже занес к соседке, вместе с кошкой, а все остальное мне просто померещилось. В последнее время я стал замечать, что утром не помню ничего, что было накануне вечером, необходимая для этого доза стала постепенно снижаться. Кроме того, все чаще я бывал не в состоянии твердо сказать, что из помнящегося происходило в действительности, а о чем я только думал, перед тем как вырубиться, или, может, видел во сне.
Внутри сумки был довольно большой карман на молнии, она с тихим треском раздвинулась, я сунул руку и, оглянувшись на дверь, вытащил пистолет.
Это был “Para Ordnance P 13.45”, изготовленный в Скарборо, в канадской провинции Онтарио по неувядающей кольтовской системе, только с широкой рукояткой, под двенадцатипатронный магазин, да еще один сорок пятого калибра в патроннике – отсюда и название модели. Он был изготовлен полностью из стали и потому стоил дороже, чем та же модель, но с некоторыми деталями из легкого сплава, он был куплен по каталогу за 712 долларов, и я его очень любил.
Теперь я выщелкнул обойму и по одному выдавил из нее патроны, потом оттянул затвор и выкинул последний. Маслянистые патроны, заканчивающиеся пулей, так похожей на жаждущий любви сосок, – где же я это прочел? не помню, – я ссыпал в старый чистый конверт, завалявшийся в одном из ящиков подзеркальника, обойму загнал на место, предварительно протерев ее носовым платком, потом протер им же весь пистолет и, не касаясь больше металла, завернул его в пожелтевшую с прошлого месяца пыльную газету. Конверт и сверток я снова сунул в сумку.
Кошка уже спала, только ухом дернула, когда я, стараясь не стукнуть дверью, вышел.
Я бросил все с моста, с того самого, широкие каменные перила которого я так часто представлял под ногами, ночь, открыточный пейзаж перед глазами, быстро согревающийся твердый кружок, прижимающий короткие волосы на виске, вдавливающийся в кожу, короткое движение правого указательного, как положено, нажатие последней фалангой. Где-то я читал, что звук не услышишь, но вспышку увидишь – интересно, откуда они знают?
Теперь только свертки полетели в воду, а я уже шел к лестнице, спускающейся на набережную, сбежал по ней, свернул к переходу, тормознул какого-то чумазого дачника на ржавом «москвиче»… Прощай, оружие. Я сдался, игры кончились, я уже никого не защищу, не встану во весь рост, заслоняя собою и стволом слабую и любимую, не выстрелю на секунду раньше. И даже собственная моя жизнь теперь не завершится давно придуманной прекрасной сценой.
Последний герой – из череды таких же, давно забытых, – уже сыгран. Теперь мне предстоит осваивать новое амплуа – веселого оборванца, подзаборной пьяни, Мишани-интеллигента, умеренно поколачиваемого коллегами и конкурентами по переходу возле метро. Потом подойдет раздраженный парень в форменных милицейских брюках и скромной нейлоновой куртке – из ближайшего отделения, брезгливо, носком ботинка перевернет уже закостеневшее под тряпьем тело – и останется ждать перевозку, нервно хлопая планшетом по тощей своей ляжке…
Между тем все продолжалось, будто ничего и не произошло. Мы виделись в галерее и у Таньки. У Таньки я принимал душ, стирал рубашку и гладил ее, еще мокрую. Мы истязали друг друга любовью, я привычно показывал чудеса неутомимости, она привычно же стонала, извивалась, потом жаловалась – все болит, что ты со мною делаешь, люблю тебя, ты меня проткнешь когда-нибудь насквозь, люблю, хочу еще, все время, люблю.
Об ужасе вспоминали потом, выпивая на Танькиной кухне, заедая готовым, кажется, датским салатом из пластиковой коробочки. Но и ужас к концу первой недели стал привычным, обсуждали положение спокойно, искали выход, прикидывали так и сяк, выход не находился, и, выпив и поев, мы отвлекались, снова лезли в постель, иногда на полчаса-час засыпали вместе… Однажды мне пришло в голову, что, если ничто не будет меняться, если мы в конце концов не станем жить вместе, рутина таких свиданий погубит нашу любовь еще вернее, чем любые неприятности, чем даже огласка, постоянный страх которой не исчез, но тоже стал привычным, будничным, чем даже моя бездомность и должная наступить рано или поздно нищета. Своим грустным открытием я поделился с нею, она расстроилась, глаза ее сразу оказались на мокром месте, веки покраснели. Но не возразила, да и что тут было возразить – все уже так шло, как шло.