Элизабет ответила тотчас же, в благосклонном тоне. Поблагодарила за книгу и выразила сожаление, что не может прислать мне что-нибудь из своих книг. («Океаны поглощают все мое время, а когда они освободят меня, я буду уже слишком стара, чтобы что-то писать».) Вместо книги Элизабет прислала мне магнитофонную кассету. На вкладыше в футляре была ее фотография: она сидела за пианино в окружении четырех или пяти собак (английских сеттеров). Один из них, тычущий носом в клавиши, выглядел очень серьезно и сосредоточенно. Пианиста звали Клаудио. В письме Элизабет поясняла: ее пальцы вели партию левой руки, а нос Клаудио играл за правую руку.
Именно это я и услышал, когда впервые проиграл запись на автомобильной магнитоле. Затем я без конца крутил эту кассету перед гостями, на каждой вечеринке, когда говорить вроде бы уже не о чем, а расходиться рано. Из всех моих гостей только настоящие меломаны узнавали репертуар, исполняемый Элизабет и Клаудио: один из моцартовских менуэтов, пьеса Шумана и пьеса Бартока (обе пьесы для детей). Однако никто и не догадывался, что партию правой руки играет… английский сеттер. Обычно думали, что это какой-нибудь даровитый ребенок.
А на машинке печатал прапрапрадед Клаудио, которого звали Арлекино. Элизабет записала и несколько образцов его машинописного искусства. Пса она сокращенно называла Арли. И надо же такому случиться, что прапраправнук Арли научился исполнять носом партию правой руки в произведениях Моцарта, Шумана и Бартока, а его учительницей музыки стала океанограф — дочь великого писателя.
Как раз об этом и писал Гюнтер: «Люди хотят услышать правду. Но когда слышат, то заявляют: “Все это выдумки”. Или с усмешкой бросают: “Он вам еще и не такое наплетет!”»
Что касается истории, которую я привык называть «Кашель Элизабет», — теперь ей нужно придумывать другое название. Тем более в письме Элизабет заверяла меня, что полностью избавилась от кашля, заставлявшего меня думать о легочном санатории. Она писала: «Когда-то немало молодых людей, прочитав “Волшебную гору”, обнаруживали у себя туберкулез. Но не волнуйтесь за меня: я вполне здорова. Тот кашель давно прошел без последствий».
Вопрос о подходящем заглавии для этой истории обязательно встанет в наших с Гюнтером сентябрьских беседах. Естественно, я собираюсь захватить в Белендорф и кассету с «носомузыкой» Клаудио. В творчестве Грасса гораздо больше символов, чем у меня, у него больше подтекста. Скорее всего, он предложит назвать историю «Правая рука» — название вполне символичное и с достаточным подтекстом. А у меня плоховато и с символами, и с подтекстом. Теперь, рассказывая о встрече с дочерью Томаса Манна на борту французского авиалайнера, я называю эту историю «Нос Клаудио».
Едва я утвердился с этим названием, пришло новое письмо от Элизабет. Я посылал ей немецкий перевод «Молитвы об Оуэне Мини». Она нашла перевод превосходным и прислала свою книгу. (Оказывается, тогда она поскромничала и не сказала, что тоже пишет книги!) Книга называлась «Главный червяк и суперакула» — детская повесть-предостережение об опасностях загрязнения океанов. Я читал ее Эверетту, и его потрясло описание мертвой рыбы, плавающей в отравленном море. Из биографии автора я узнал, что Элизабет опубликовала несколько книг об океанах и что она преподает политологию в Дальхузи. Узнал я и дату ее рождения: Элизабет Манн-Боргезе родилась в тысяча девятьсот восемнадцатом году, в Мюнхене.[92] Она была на год старше моей матери.
Но в письме Элизабет была и печальная весть: не стало Клаудио. «Другого такого пса, как Клаудио, уже не будет», — завершала она письмо. С тех пор я больше не проигрываю эту кассету для развлечения гостей. Теперь я слушаю ее в одиночестве.
Недавно Эверетт услышал менуэт Моцарта и детские пьесы Шумана и Бартока.
— Пап, что ты слушаешь? — спросил он меня.
Что ответить четырехлетнему малышу? (Вообще-то четыре ему исполнится в пятую годовщину объединения Германии. В день рождения Эверетта мы будем там. Я сделаю паузу в своем книжном туре, и мы на несколько дней съездим в Амстердам. Думаю, ему там очень понравится, а мы таким образом избежим шумных празднований и/ или демонстраций, которыми обязательно будет сопровождаться годовщина объединения Германии.)
— Пап, так что ты слушаешь? — не отставал Эверетт.
— «Нос Клаудио», — ответил я, пробуя на слух новое заглавие.
Второй постскриптум, написанный в октябре тысяча девятьсот девяносто пятого года, после возвращения из Германии. Эти заметки я писал в новом дневнике — подарке Салмана Рушди. Кожаный переплет придавал дневнику солидный вид. Две первые страницы были забрызганы кровью — свидетельство моей неудачной манипуляции со стаканом, когда мы летели из Нью-Йорка в Мюнхен. (В самолетах со мною вечно что-нибудь случается.)
Я вспоминал голландского полицейского, с которым познакомился в Амстердаме год назад, и по памяти описывал его облик. Я знал, что скоро мы с ним снова встретимся все в том же Амстердаме. Часто такое описательное упражнение помогает мне сосредоточиться на темах, интересующих меня в разговоре с тем или иным человеком. Я увлекся и не заметил, что правым локтем все время подталкиваю стакан с водой. В какой-то момент стакан накренился и начал падать в проход между креслами. Во мне вдруг проснулись юношеские спортивные реакции (в данной ситуации неуместные): я поймал стакан левой рукой, но он ударился о мое обручальное кольцо, треснул и осколками располосовал мне ладонь. Я сложил ладонь чашечкой и смотрел, как хлынувшая кровь заливает кольцо. Зрелище собственной крови часто провоцирует неожиданные ассоциации. Мне вспомнилась наша приятельница, которая недавно развелась. Она считает, что каждый ее порез и царапина — это неотданные долги семейной жизни. (Сейчас мне странно смотреть на буроватые пятна крови, покрывающие мои воспоминания о голландском копе по имени Юп де Грот. Когда мы встретились с ним в Амстердаме, я ни словом не обмолвился о том, где и как поранился.)
Увидев окровавленную ладонь, стюардесса чуть не упала в обморок. Она прошептала в микрофон, спрашивая, есть ли среди пассажиров врач. Услышав такое сообщение, те пассажиры, кто не спал, могли подумать, будто наш пилот при смерти. В ответ на призыв из хвостовой части самолета появился заспанный немец. Зрелище моей руки мгновенно прогнало его сон.
— Но я психиатр, — смущенно пробормотал он.
Немец добавил, что его пациенты редко ранят себя острыми предметами, а те, кто до такого доходит, делают это намеренно, вследствие расстройства психики. Я заверил его, что не собирался при помощи разбитого стакана свести счеты с жизнью.
Возникла дискуссия: промывать рану водкой или нет. Мы с женой решили воспользоваться минеральной водой и вылили целую бутылку. Требовалось проверить, нет ли в ране осколков; порез казался глубоким, но с чистыми краями. Психиатр благоразумно снял с моего пальца обручальное кольцо. Дженет несколько недель носила его на указательном пальце правой руки (и потом жаловалась, что у нее появилась сыпь). Психиатр довольно неумело перевязал рану, потратив на нее два бинта из аптечки стюардессы. Затем он порекомендовал мне выпить порцию коньяка. Они со стюардессой тоже выпили.
Я вернулся на свое место и получил взбучку от Эверетта. Помнится, я часто рассказывал ему о том, насколько опасны падающие стеклянные предметы. «Если у тебя падает стакан, лучше дай ему упасть», — наставлял я сына. Нарушив свое же правило, я подвергся справедливому выговору со стороны четырехлетнего малыша. Все время нашего пребывания в Германии он донимал меня напоминаниями. (Предостережения звучат из уст Эверетта до сих пор.)
Мы приземлились в Мюнхене в половине седьмого утра по местному времени. Двое врачей отвезли меня на санитарной машине в амбулаторию аэропорта, где быстро наложили на ладонь шесть швов, сделали укол обезболивающего и укол против столбняка. Вся процедура заняла сорок пять минут. За это время Дженет, Эверетт и его нянька успели пройти (с помощью представительницы авиалинии) таможенный досмотр. Издатель моих книг на немецком языке (он не немец, а швейцарец), оплативший эту поездку, позже так прокомментировал случившееся: если бы я летел не первым классом, стакан был бы пластиковым, и моя ладонь осталась бы целой. (Словом, за что платишь, то и получаешь, как говорят американцы.)
Вечером того же дня состоялось мое первое публичное чтение в мюнхенском «Дойчес театре». Я был не в лучшей форме. Действие обезболивающего закончилось. Удары сердца неприятно отдавались в левой ладони. Переворачивать ею страницы я уже не мог. Вдобавок мой мозг пребывал в некотором отупении от сочетания кодеина с пивом. Закончив чтение, я сконфуженно помахал слушателям своей перевязанной рукой.