«Ах ты, красавец!» — сказал я ему. И, вынув из патронника дымящуюся, вонючую гильзу, кинул ее в сторону зайца.
Она подкатилась к его ляжке и даже коснулась ости волос. Но заяц и тут не испугался. С завидным самообладанием он осторожно, почти незаметно для глаза, легонечко отодвинулся от зеленой гильзы и с той же обезоруживающей внимательностью, не мигая, продолжал смотреть на меня.
Пришлось мне хлопнуть в ладоши, воскликнув при этом с какой-то полузабытой детской восхищенностью что-то несуразное, какое-то непередаваемое междометие, выражавшее мое удивление.
А он, как опытный бегун перед стартом, напряженно приподнялся на задних ногах и вдруг, мощно оттолкнувшись, с пушистым глухим топотом прытко побежал прочь, выставив торчком толстые уши с горностаевым чернением на концах, и по всему было видно, что он не очень торопился, и долго еще мелькал в редком ельнике, празднуя свою радость.
Показалось ли мне, что он радостно бежал от меня, или я опять свою собственную радость перенес на зверька, которому повезло? И кто из нас больше радовался?
Заяц, конечно, не понял ничего, не оценил моего великодушия. Стало быть, не для него, а для себя я сделал доброе дело, себе доставил радость.
Червячок сомнения точил мне душу в тот день: вот ведь, думал я, досадуя, какой глупейший случай! Ладно бы еще спасибо сказал, а то небось убежал, уверенный, что обманул свою смерть в моем образе... Кто ж я для него, как не смертельная опасность?!
И все-таки потом мне приятно было рассказывать своему другу о храбром зайце, хотя он не понимал или даже не верил мне.
— Одного убил, а другого пощадил. Этот что ж, который в сетке, хуже того или провинился в чем?
Я не знал, как ответить на этот вопрос. Во мне опять пробудился ото сна семнадцатилетний, самоуверенный парень, и мне хотелось сказать обидчику что-то резкое и злое... Но не было тех слов, которые освободили бы меня от этого вопроса.
— Ну, все-таки,— с усмешкой отвечал я тогда.— А вообще-то не в зайце дело...
— А в чем же?
— В нас с тобой. Во мне, который не убил, и в тебе, который пожалел убитого.
Худощавый парнишка со впалыми щеками, которого я помню по любительским фотографиям, с кипой густых и вьющихся волос,— тот парнишка ответил бы, конечно, иначе... Впрочем, ему бы и отвечать не пришлось, потому что не было бы такого вопроса — тот заяц был бы в сетке, случись такая встреча в зимнем лесу. Он жил гораздо проще и яснее, чем живу теперь я, мучаясь сомнениями... Но в общем-то мы с ним все-таки понимаем друг друга...
Ах, какая была охота тогда, на мокрой лесной поляне, окруженной, как хороводом, цветущими ивняками! Это была не поляна, а чудесно возникшая, сказочная сцена, с тонко продуманным освещением, с темными и незаметными кулисами, из которых вылетали на сцену радостно посвистывающие, захлебывающиеся в троекратном, утробном храпе, токующие в прозрачном воздухе вальдшнепы. Они летели через поляну, через это светлое в сумерках, долго не гаснущее пространство леса с теми поразительно точными промежутками во времени, которых хватало ровно на то, чтобы сделать прицельный дуплет, проводить глазами улетающую, невредимую птицу, вынуть гильзы из патронников и вскинуть ружье, сажая на планку следующую птицу.
Снова дуплет, снова промах, снова душный запах порохового газа из открытых стволов... Последний промельк крыльев улетающей птицы, ее невозмутимый свист и картавая музыкальная фразочка, которую трудно передать словами, но которая удивительным образом, с какой-то непостижимой гармоничностью вписывается в поющую на все голоса лесную тишину... И приближение новой, другой птицы, которую ты уже слышишь за нежно цветущей ивой, золотым облаком возвышающейся справа от тебя. А времени у тебя только на то, чтобы успеть зарядить ружье.
Никогда — ни до, ни после — не было у меня такой удачливой полянки, и хотя на следующий год, вернувшись с другом в наши места за ручьем, я долго разыскивал свою поляну, но найти ее так и не смог. Я становился на тягу в очень похожих «воротцах», которые тогда вели на лесную сцену, но это всегда была обыкновенная поляна, вокруг нее не цвели ивы и не блестело мягкое болотце с желтыми цветами калужницы. Совпадали, казалось бы, все приметы: развилка едва заметной, заросшей дороги, полусгнивший деревянный столбик. Но я так и не смог отыскать своей поляны, как ни старался. В этом чудесном исчезновении я тоже видел какую-то таинственность, хотя, наверное, все было вполне объяснимо: цветение ивы совпало с массовым пролетом вальдшнепа, с теплыми, парниковыми вечерами, с тихим золотистым закатом, долго освещавшим цветущие ивы и отражавшим свой цвет в стоячей тихой воде болотца...
Все на свете в конце концов объяснимо! Но как объяснить, что чистую ту поляну окружали цветущие ивы, которых я больше ни разу не видел, хотя совершенно уверен, что стоял в другие годы именно на том же месте, но не на той же, увы, поляне? Стоял, но не видел никакого болотца, затянутого калужницей, как будто оно высохло, а земля посреди поляны как будто даже поднялась бугром. Поляну окружали стройные сиреневые березки... Нет, я не мог ошибиться! Я неплохо знал леса на том берегу. Лесные овраги и дороги лежали в моей памяти на своих привычных и всегда находимых мною местах, а такая приметная поляна, лежащая, кстати, поблизости от хорошо мне известной лесной дороги, словно бы провалилась сквозь землю. Иной раз и в самом деле подумаешь с пробежавшим по шее холодком, что это хозяин леса в счастливую минуту своей вечной жизни устроил именно для меня этот цветущий хоровод, эти сказочные декорации с порхающими вальдшнепами, которые, я помню, так медлительно и загадочно долго пролетали небольшое пространство над поляной, что я успевал заметить даже удивленный взгляд некоторых птиц, успевал увидеть их отражения в стоячей воде мелкого и нетопкого болотца.
Я никогда не хвастался да и не мог похвастаться меткой стрельбой и не считаю меткость большим достоинством охотника, хотя всякий раз после промаха готов кричать от досады. Но так плохо, как в тот раз, на заколдованной поляне, я никогда не стрелял.
В двадцати шагах от меня, на высоте десяти приблизительно метров, пролетело в тот промелькнувший в сознании, но в то же время удивительно долгий вечер девятнадцать вальдшнепов. Я никогда ни от кого не слышал о таком количестве тянущих за одну зорю птиц! Экономя патроны, я уже не палил дуплетами, а делал один только выстрел, с полной уверенностью зная, что сейчас, сию минуту, справа от меня снова покажется птица, которую я опять постараюсь убить. И она с необъяснимой точностью выплывала, как бы вываливаясь из-за душистого облака цветущей ивы, и, снижаясь, тянула над болотцем, словно бы любуясь своим мелькающим отражением.
Лишь один вальдшнеп после выстрела споткнулся и, по-сорочьи истошно закричав от боли и страха, трепеща перебитым крылом, теряя перышки в воздухе, с тихим плеском упал в воду и, подпрыгивая, продолжал вскрикивать, как сойка или сорока, в ужасе метнулся от набежавшего на него, пыхтящего зверя, который дотянулся и цепко схватил его, мучительно подпрыгивающего, кувыркающегося в изнеможении, дрожащей, огромной, белой лапой. Лапа эта была холоднее горячего тельца птицы... Холодные щупальца жадно сжали пульсирующую, окровавленную птицу и, размахнувшись, резким ударом размозжили ей голову о приклад.
И это был я, ликующий от удачи, торопящийся вынуть из патронника стреляную гильзу, потому что теперь уже прямо на меня — ибо я стоял посреди поляны — тянул большой и, как мне показалось, не слышимый мною вальдшнеп. Я оглох от возбуждения, руки не слушались меня, мне мешал все еще зажатый в пальцах, корчившийся в судорогах вальдшнеп, и я не успел на этот раз выстрелить. Но не оттого, что не успел зарядить, а потому, что птица, летевшая прямо на меня, стала круто снижаться к моим ногам, тень ее, еле различимая в сумерках, проскользнула над болотцем, я смутно увидел распростертые над самой землей, застывшие на взмахе крылья садящегося вальдшнепа, но видение это тут же растворилось в потемках.
Над поляной пролетел еще один вальдшнеп, пролетел далеко и как-то рвано, быстро, и я опять пропустил его без выстрела... Тяга кончилась.
Уже умолкли дрозды. Закат дотлевал в болотце, подернутый серым пеплом северной ночи. Вальдшнеп смирно висел на удавке, растопырив коченеющие крылья. Ивы светлели сизым туманом в потемках.
Посреди поляны я увидел вдруг какой-то серенький столбик, похожий на те, которыми метят лесные кварталы. Подумал, что раньше как будто бы столбика не было. А может быть, не заметил раньше...
Я вздрогнул от неожиданности, когда на глазах моих столбик этот исчез и цветущие ивы, а вернее, кулисы погасшей сцены огласились пронзительным детским криком. У меня похолодело все внутри, когда меня пронизал этот истошный вопль, в котором послышалась мне тоска и предсмертное, бездумное верещание какого-то дитяти; я не сразу и сообразил, что это был заяц, справляющий брачные свои игры.