Ознакомительная версия.
— Нет, Фло. Рассказывай кому угодно.
Все еще покачивая головой, она ушла, а я села в кресло и слушала ее шаги на лестнице и скрип половиц у меня над головой. Достав из жестянки на каминной полке табак и бумагу, я свернула себе сигарету и раскурила, потом раздавила ее о камин, швырнула в огонь, уронила голову на руки и застонала.
Какой же я была дурой! Слепо вторглась в жизнь Флоренс, занятая лишь своими маловажными неприятностями и не замечая ее огромного горя. Навязалась ей и ее брату и думала, что ловко их очаровала; гордилась тем, что наложила отпечаток на их жилище, что сделала его своим. Играла роль, не разобравшись в сюжете пьесы, и в результате все время неуклюже повторяла то, что было умно и удачно сыграно до меня очаровательной Лилиан! Я обвела взглядом комнату: мытые голубые стены, безобразный коврик, портреты — и поняла внезапно их назначение. Это были части храма в память Лилиан, и я, сама того не понимая, содержала этот храм в порядке. Я взяла в руки портретик Элеоноры Маркс — но за чертами Элеоноры мне воображалась, конечно, она. Перевернула фото и прочла надпись крупным, с завитушками, почерком. «Ф. В., — гласила она, — моему товарищу навеки. Л. В.»
Я застонала еще громче. Мне так остро захотелось кинуть проклятое фото вслед за наполовину выкуренной сигаретой в камин, что от греха подальше пришлось спешно вернуть его в рамку. Я ревновала к Лилиан! Никогда в жизни я не испытывала такой ревности! Я ревновала не дом, не Сирила, даже не Ральфа, который был добр ко мне, но плакал и ломал себе руки, когда Лилиан умирала; я ревновала Флоренс. Потому что, узнав историю о Лилиан, именно Флоренс я одновременно и обрела, и навсегда потеряла. Мне вспомнились труды, которыми я занималась все эти месяцы. Зря я рассчитывала сделать Флоренс толстой и счастливой; только время могло притупить ее горе, ее болезненные воспоминания. «Помнишь, как мы условились встретиться, — спросила она, — и как ты не пришла?..» Когда она задавала этот вопрос, глаза у нее сияли: не явившись, я оказала ей тогда, два года назад, величайшую услугу.
Ей я удружила, но зато, как мне представилось сейчас, ужасно навредила себе. Мне вспомнилось, как я провела тот вечер и следующие; вспомнились все беспутные услады Фелисити-Плейс: костюмы, обеды, вино, poses plastiques.[16] В тот миг я отдала бы их все за возможность присутствовать на скучной лекции и поймать на себе восторженный взгляд карих глаз Флоренс!
Вслед за грустным признанием Флоренс обстановка на Куилтер-стрит, как я заметила, переменилась. Флоренс повеселела, расслабилась — словно, поведав мне свою историю, сбросила с себя непосильный груз и теперь могла расправить онемевшие члены и выпрямить спину. Временами она по-прежнему грустила, все так же совершала одинокие прогулки и возвращалась домой в задумчивом настроении. Но теперь она не прятала свою печаль и не подыскивала ей ложных оправданий; к примеру, подтвердила мои догадки, что посещает во время прогулок могилу Лилиан. Со временем она начала упоминать покойную подругу во вполне обыденном тоне. «Как бы Лилиан посмеялась, если бы это слышала!» — говорила она, или: «Была бы здесь Лилиан, уж она бы точно ответила на этот вопрос».
Новое настроение Флоренс повлияло на всех нас. Атмосфера в нашем маленьком домике приметно прояснилась (прежде она казалась мне вполне благоприятной, но затем я поняла, что это не так: Ральф и Флоренс вспоминают Лилиан и горюют), словно бы мы двигались навстречу не зимним туманам и морозам, а теплу и ароматам весны. Я замечала, какие довольные взгляды бросал Ральф на сестру, когда она улыбалась, что-нибудь напевала, щекотала в шутку Сирила; временами он даже целовал ее в щеку. Даже Сирил как будто ощутил перемены — окреп и меньше стал капризничать.
Я же, наоборот, ушла в себя и сделалась раздражительной.
Я ничего не могла с собой поделать. Получалось так, что, сбросив с себя тяжесть, Флоренс переложила ее на меня; в вечер ее признания я испытала бурю странных, противоречивых чувств, и со временем они только усиливались. Я жалела Флоренс и не меньше ее брата радовалась, что ее печаль пошла на убыль; и еще меня тронуло, что она наконец мне доверилась. Но сама ее история — как мне хотелось, чтобы она была иной! Я никак не могла проникнуться симпатией к несчастной Лилиан; слыша столь благоговейные о ней упоминания, я едва сдерживала недовольство. Может, я сравнивала ее с Китти — слыша о ее малодушном поклоннике, я всегда представляла себе Уолтера, но меня корчило при мысли о том, как она обуздывала страсть Флоренс, как ночь за ночью спала с нею рядом и ни разу не обернулась к ней, не поцеловала. За что только ее любила Флоренс? Я упорно рассматривала фотографию Элеоноры Маркс (было никак не отделаться от смутного ощущения, что на ней запечатлены черты Лилиан), пока мне не застилало глаза туманом. Она была так не похожа на меня — разве не говорила об этом сама Флоренс? Она утверждала, что в жизни ничему так не радовалась, как нашему с Лилиан несходству! Не иначе, она имела в виду, что Лилиан была умная и добрая, знала такие слова, как «кооперативный», и не задавала глупых вопросов. А я — какими достоинствами обладала я? Аккуратность, опрятность, и все.
Думаю, правда, после того вечера аккуратности у меня поубавилось. Во всяком случае, я перестала выбивать безвкусный коврик Лилиан, с улыбкой наблюдала, как на него наступают посетители, и свирепо радовалась, что краски теряют яркость.
Но потом я воображала себе, как Лилиан в раю ткет ковер за ковром, чтобы Флоренс, когда туда явится, на них села и положила голову ей на колени. Мне представлялось, как она громоздит полки с очерками и стихами, дабы им с Флоренс было что читать, когда они будут прогуливаться бок о бок. Я видела, как она отводит мне плиту где-то в задней кухоньке на небесах, чтобы я, пока они держатся за руки, готовила им устриц.
Я начала посматривать на руки Флоренс (прежде я никогда этого не делала) и представлять себе, какими занятиями я бы их нагрузила на месте Лилиан…
Опять же я ничего не могла поделать. Я убедила себя, что Флоренс едва ли не святая, чьи привязанности и устремления неисповедимы, однако, поведав мне историю своей великой любви, она как бы явилась мне без покровов. И я не могла оторвать глаз от этого зрелища.
К примеру, однажды вечером — даже ночью, когда было темно, — Ральф проводил время со своими приятелями из профсоюза, Сирил затих наверху, а Флоренс, приняв ванну, вымыв голову и накинув на плечи халат, расположилась в гостиной и ненароком заснула. Я помогла ей опорожнить в уборную бадью мыльной воды и отправилась подогреть нам молока; когда я вернулась с кружками, Флоренс дремала перед камином. Она сидела слегка изогнувшись, откинув голову; руки ее были расслаблены, раскрытые ладони бессильно лежали на коленях. Дышала она глубоко, с присвистом.
Я стояла перед ней с дымящимися кружками. Флоренс сняла с головы полотенце, и волосы рассыпались по кружевной салфетке на спинке кресла, похожие на нимб фламандской мадонны. Никогда прежде я не видела их совсем распущенными, и я долго не сводила с них глаз. Раньше, помнится, я считала их цвет обычным темно-рыжим. Какое там — в них играли тысячи оттенков золотого, каштанового, медного. Они приподнялись, скрутились в завитки, а когда они высохли, в них еще добавилось пышности и блеска.
Я перевела взгляд на лицо Флоренс — ресницы, большой рот с розовыми губами, линию челюсти, легкую припухлость под нею. Взглянула на руки — я помнила их резкие движения в жарком июньском воздухе на Грин-стрит; помнила, как я взяла чуть позже ее ладонь, помнила даже пожатие пальцев в теплой полотняной перчатке. Сегодня ее руки были розовые, слегка сморщенные после мытья. Ногти (она ведь любит их грызть — вспомнилось мне) — не обкусанные, аккуратные.
Я посмотрела на ее шею. Она была гладкая и очень белая; ниже, в треугольном вырезе халата, виднелась самая верхушка груди.
Я смотрела и смотрела, и у меня в груди что-то странно зашевелилось, заерзало — подобного чувства я не испытывала уже тысячу лет. В тот же миг такое же ощущение возникло и ниже… Кружки задрожали у меня в руках, я испугалась, что молоко расплещется.
Осторожно поставив их на обеденный стол, я потихоньку выскользнула из комнаты.
С каждым шагом, отдалявшим меня от Флоренс, шевеленье в груди и между ног становилось отчетливей; я чувствовала себя как чревовещатель, который запирает в сундук под замок протестующих кукол. В кухне я прислонилась к стене — меня трясло еще сильнее, чем в гостиной. Я оставалась там не меньше получаса, пока не проснулась Флоренс и не вскрикнула, увидев остывшее, подернувшееся пенкой молоко. Я все еще не могла успокоиться, и Флоренс спросила: «Что с тобой?» — на это мне пришлось ответить: «Ничего, ничего», стараясь не заглядывать в треугольник, где белели выпуклости. Я знала, что стоит мне туда заглянуть, и я наклонюсь и их поцелую.
Ознакомительная версия.