“Сохранилась ли в наше время деревенская проза? Недавно сам Валентин Распутин признал, что таковой уже нет, как нет и деревни. Даже действие его последней повести происходит не в деревне, а в городе. Герои нынешнего Распутина, подобно многим героям Шукшина, уже не крестьяне, а горожане в первом поколении, хотя и не больно хорошо в этом городе прижившиеся. Классическая русская деревня, деревня беловского „Лада”, исчезла. Исчезла, видимо, навсегда. Нынешнюю моральную деградацию деревни (не только повальное пьянство, но и распутство, и всеобщую апатию) деревенщики предвидели еще двадцать — тридцать лет назад (в „Прощании с Матерой” это угадывается). Деградации этой есть вполне научное объяснение: в XX веке в деревне происходил естественный отбор наоборот: самые активные, трудолюбивые крестьяне либо сгинули в годы коллективизации, либо перебрались в города. На деревне же остались люди инертные, пьющие, не оборотистые. Процесс деградации шел медленно, но неуклонно. Сейчас, кажется, и впрямь не о ком писать стало. Деревенская проза девяностых тоскливо-печальна: мужики пропивают собственную кровь (В. Белов, “В кровном родстве”), нищают некогда прибыльные хозяйства, последние крепкие хозяева покидают землю, которую тут же занимают чеченцы (Б. Екимов, “Последний рубеж”, “Оставленные хутора”). Ольга Славникова еще в середине девяностых (в 1999 году. — А. В. ) заговорила о „ледниковом периоде” для деревенской прозы. Пусть так, но ведь оледенение не вечно, периодически ледник начинает отступать, на месте тундры вырастает лес, приполярный климат сменяется умеренным, а то и субтропическим. Когда-нибудь отступит и этот ледник. Признаки его таяния уже заметны (не ошибиться бы!). Есть у большинства героев деревенской прозы одна черта: хорошие, добрые люди почти не сопротивляются злу, которое оборачивается то жадным и бессовестным колхозным начальством (Б. Можаев, „Живой”), то нахальным родственником, подбившим Ивана Африкановича к бессмысленной поездке на Север (В. Белов, „Привычное дело”), то самим укладом современной жизни, который губит в человеке все доброе, уничтожая традиционную мораль („Воспитание по доктору Споку”, „Все впереди”), то государством, ради строительства очередной электростанции лишившим людей родной земли (В. Распутин, „Прощание с Матерой”). Принцип соцреализма наоборот: обстоятельства почти всегда сильнее героя. Он может в лучшем случае лавировать, уходить из-под удара (как Федор Кузькин из повести Можаева), может остаться на затопляемой земле (как старухи в „Прощании с Матерой”), но самому атаковать, победить зло — никогда. И вдруг все изменилось. Героиня последней повести Распутина берет в руки обрез и убивает кавказца, изнасиловавшего ее дочь. Ее сын Иван дерется на базаре с теми же кавказцами. Русский человек впервые не подставил другую щеку, но сам ударил обидчика. Одна ласточка, конечно, весны не делает, но за ней уже появилась и другая. В одиннадцатом номере „Нового мира” опубликован новый рассказ Бориса Екимова, „Не надо плакать...”. Боюсь, что название может ввести в заблуждение: имеется в виду вовсе не утешение, а призыв — не плакать, но действовать. Сюжет такой <…>”.
См. также: “К сожалению, вряд ли ошибусь, если скажу, что широкого общественного отклика новая повесть В. Распутина не вызвала. <…> „Дочь Ивана, мать Ивана” — это, даже вне зависимости от темы, значительнейшее художественное произведение, равных которому по силе художественного воплощения, на мой взгляд, за последние 10 — 15 лет у нас не появилось”, — пишет Алексей Смоленцев (“И свет во тьме светит. О повести Валентина Распутина „Дочь Ивана, мать Ивана”: опыт прочтения” — “Подъем”, Воронеж, 2004, № 12 <http://www.pereplet.ru/podiem> ).
См. также: “Глупо переписывать недавнюю заметку, но повторю: лучший русский рассказчик (наверно, не только этого года) — Борис Екимов. Порукой тому не только „Не надо плакать…” („Новый мир”, № 11) и четыре других рассказа, напечатанные тем же журналом, но и большая часть его прозы — обостренно совестливой, строгой до боли, умно выстроенной и — вопреки грустным сюжетам — полнящейся гармонией”, — пишет Андрей Немзер (“Русская литература в 2004 году” — “Время новостей”, 2004, № 238, 29 декабря <http://www.vremya.ru> ).
См. также: Ольга Славникова, “Деревенская проза ледникового периода” — “Новый мир”, 1999, № 2.
Дмитрий Бирюков. Батый и права человека. Пятиминутка ненависти в контексте вечности. — “Русский Журнал”, 2005, 19 января <http://www.russ.ru/culture>.
“Сам себя я по привычке называю западником, но и это определение некорректно. То, что мы ценим на Западе, то, что мы хотим перенести с Запада на родную почву, не есть порождение „западной” культуры. Права человека, толерантность, политкорректность, приоритет личности над государством — не исконные западные ценности. Традиционная культура Запада не менее дика и жестока, нежели „восточная”, азиатская. И конечно же, заслуга в их утверждении не может принадлежать католической церкви. Наоборот, ниспровержение старой традиционной культуры, просветительское движение, радикальный отказ от тяжелого груза прошлого дали западному человеку возможность чувствовать себя в комфорте и безопасности, находясь на территориях, где восторжествовали принципы либерализма. А старая Европа — это инквизиция, это пытки и казни, это полное бесправие личности, бессилие подданных перед властью светской и церковной. Достаточно пролистать первые страницы знаменитой работы Мишеля Фуко „Надзирать и наказывать”, увидеть натуралистические описания средневековых методов расправы с преступниками, чтобы представить себе то, что в действительности представляет собой Европа исконная, традиционная”.
Большинство американцев недовольны голливудскими фильмами. — “Седмица. Православные новости за неделю”, 2005, № 183, 12 января <http://www.sedmica.orthodoxy.ru>.
“Опрос, проведенный телекомпанией CBS и газетой „New York Times”, показал, что большинство американцев негативно оценивают влияние голливудских кинофильмов на общество. 62 % жителей США считают, что продукция „фабрики грез” негативно влияет на состояние морали, семейные и религиозные ценности, существующие в американском обществе. Только 6 % опрошенных, наоборот, уверены в позитивном влиянии голливудских лент на США. 29 % респондентов заявили, что влияние кинофильмов на эти аспекты жизни минимально”.
Владимир Бондаренко. Взбунтовавшийся пасынок русской культуры. — “День и ночь”, Красноярск, 2004, № 9-10, ноябрь.
“Рассказывают такой случай: посмотрев фильм Вуди Аллена „Анни Холл” о неврастеничном еврее, раздираемом между манией величия и комплексом неполноценности, да к тому же без ума влюбленном в англосаксонку „голубых кровей”, Иосиф Бродский небрежно бросил: „Распространенная комбинация — dirty jew и белая женщина. Абсолютно мой случай...””
“Шел 1967 год, и кому-то из организаторов октябрьских юбилейных торжеств пришло в голову пригласить для праздничного оформления набережной из Москвы группу художников-кинетов во главе с Львом Нусбергом и Франциском Инфанте, ныне широко признанным авангардным художником. Рисунок его и сейчас украшает мое жилище. Жили они в Петропавловской крепости, и я перебрался из своего общежития студенческого почти на месяц к ним в каземат, писал по просьбе Льва Нусберга какие-то манифесты, лозунги... <…> Не знаю, помнит ли Евгений Борисович Рейн, но и он бывал в тех кинетических казематах, и именно с его рекомендацией я попал в коммуналку к Иосифу Бродскому с пачкой своих стихов. Что-то Бродский отмечал положительное в моих стихах, что-то предлагал упростить, но в конце концов разошелся, разозлился и как самый настоящий школьный учитель разложил по полочкам всю мою (да и не только мою) авангардистскую дрянь. <…> Он был уже законченным классицистом и антиавангардистом, если не консерватором. Он не раз выражал достаточно четко свое консервативное отношение к смыслу литературы <…>. Нечто подобное Иосиф Бродский говорил и мне. Что в авангарде шестидесятых годов он видит затхлость и нечто, уже пахнущее молью, и нет смысла писать стихи, лишенные смысла. „В этом смысле я не в авангарде, а в арьергарде, как и Анна Андреевна Ахматова”. Кстати, в той нашей беседе его ссылки на Анну Андреевну были постоянными, да и упор на простоту стиха, понятность мысли шел как бы от нее. Все, сказанное им, я сразу же записал и даже напечатал тогда же в нашем рукописном журнальчике, который мы выпускали вместе с моими друзьями и который ныне хранится в моем архиве. И несколько раз повторялось по отношению к словесным экспериментам шестидесятых годов: „дрянь, дрянь, дрянь”. Не думаю, что с моим максималистским характером он сильно бы повлиял на мои попытки перевернуть мир искусства, но признаться, мне и самому надоели к тому времени эти звуковые головоломки и шарады из крестиков и ноликов, я и сам уже достаточно начитался к тому времени блестящих поэтов Серебряного века, продающихся во всех букинистических магазинах за сравнительно дешевую даже для студента цену, от ничевоков перешел к Николаю Гумилеву и Велимиру Хлебникову, и потому я с интересом внимал „столь мракобесному” разбору своих левацких стихов уже нашумевшего в Питере поэта, вернувшегося не так давно с моих родных поморских земель. Расспрашивал я его и о северных впечатлениях, ибо к страданиям его в ссылке относился несколько иронично, на тех же землях, где он якобы страдал целых восемнадцать месяцев, веками жили мои поморские предки, да и тогда, в шестидесятые, моих родичей немало было разбросано по архангельским деревням, десятки Галушиных и Латухиных. <…> И я был рад услышать самые восторженные слова и о природе севера, и о моих северных земляках, и о русской народной культуре. „Вот у них и учись поэзии”, — сказал мне в завершение нашего разбора-разгрома этот далеко не самый народный поэт. С поэзией собственной я и на самом деле с тех пор решительно завязал. Кстати, примерно так же вслед за мной завязал со своим модернизмом и критик из „Нашего современника” Александр Казинцев, когда-то начинавший со стихов в кругу Сергея Гандлевского”.