Между тем, последние полевые испытания валенок показали, что хотя это и вещь в самой превосходной степени нужная, полезная и хорошая, но на одних валенках далеко не уйдешь. Даже с топором, ножом, пилой и такой-то матерью. Попадешь в такой же ельничек, через какой я пытался притащить козлы и поминай как звали. Снегу по пояс. Торчит из него кустарник, да молоденькие елочки, будто нарождающиеся из морока кикиморы, топырят мохнатые лапки, то ли пугая, то ли заманивая в силки. Нет, без лыж зимой в лесу капец...
Без лыж... Кстати о лыжах...
- Григорьич, - заорал я влетев в избу, - так мы лыжи что ли делаем?
- Ну, делаем, - забухал садясь на полатях Григорьич, - нешто кто так делат, как мы делам. Да притвори ты дверь, ирод, не пускай пару.
- Да, извини, ты же болеешь.
- Не в том дело что хворый я, а в том, что лесины-те под потолком-от сохнуть должны. По уму ежели сушить, лесины сохнуть должны от одной луны до другой, не менее. А я за неделю пытаюсь дерево высушить.
- Это чтоб меня побыстрее сбагрить что ли, а, Григорьич?
-Но! Поговори!
Радость переполняла меня. Казалось этой радостью можно залить всю землю. Затопить до самых окраин, до самых Спойных гор и доплыть на волне этой радости, до их плоских вершин. Чтобы оттуда обрушиться на гребне той же радости, держась за спасительные эти дощечки прямо в объятия любимой.
- Григорьич, а меховушку мы где возьмем? - Радостно щебетал я, возбужденно шныряя по избе.
Григорьич обьяснял, терпеливо, что «кысы», то есть мех, нам взять неоткуда. Дескать нужна лосиная или конская шкура, а в запасе ее нет. Во-вторых, даже если бы и достали, то с выделкой бы умаялись и за месяц не успели.
Я еще потормошил и подонимал старика, но, беспокоясь о его здоровье, отступился. И все же места я себе не находил и стал искать занятие. Хватал то за одно, то за другое, но потом бросал, не в силах совладать с возбуждением. Григорьич, глядя на мое состояние, велел подать ему заготовки, повертел их в руках, постучал по дереву, погладил его, послушал, повздыхал и велел подать гвоздь.
- Чёж теперь делать, - нехотя, будто жалея, сказал он, - давай что ли, строгай. Придавай форму-от по рисунку. Да смотри ладом делай, не спогань вещь-от. Это тебе всеж-таки предмент делать, а не топором лес под корень изводить. Не только сила нужна, а и ума еще маленечко.
Не обращая внимание на брюзжание старика, я принялся за работу. Григорьич результат одобрил. Ну как одобрил. Ничего, по обыкновению не сказал - значит доволен.
Теперь настала пора загибать носки. Я уже догадался, что те странно выгнутые деревянные колодки, что искал старик на крыше, служат для загибания носков лыж, но как проходит сам загиб пока не понимал. Все это было очень интересно. Хотя выструганные мной заготовки и были достаточно тонки, хотя доски и поддавались на сгиб, упружились, выгибались в руках, но явно недостаточно, чтобы придать носкам лыж требуемую форму. А ведь мало было только придать, нужно было еще и закрепить. Чтобы носки навсегда остались в таком положении.
Ну, допустим, мы натянем носки на колодки. Но я не представлял себе такой силы, что смогла бы удержать этот натяг. Тут надо что-то типа струбцины. Ничего подобного в нашем таежном зимовье не было. Как не было ничего подобного и у древних людей. А лыжи были. В общем загадка.
И вот наступил момент отгадки. Мне было велено топить пожарче баню и калить в печи булыжники. На середине этого процесса в дело вмешался неугомонный Григорьич. Он, презрев недомогание и хворь, соскочил таки с лежанки и самолично возглавил процесс. Разделив камни на кучки он одну калил, а другую держал наготове. Он шурудил в печи кочергой, поддувал, подбрасывал дрова, что-то бормотал, ворочал камни, постукивал старыми, еще наверное из средневековой пыточной, клещами, переминался. В общем с головой ушел в процесс. Мне оставалась роль статиста - подай то, подай это, отойди, не мешайся. Не мешаться в крохотной баньке, рассчитанной на одного человека было трудно, но я старался.
Наконец старика удовлетворило состояние камней, подготовительная суета закончилась и началось священнодействие. Концы лыж были обожжены и сунуты в кадку. И вот, туда, в спокойную синеву кадки, в кромешной, будто бы ночной тьме, озаряемой как дальним лесным пожарищем лишь отсветами печурки, полетели метеориты раскаленных булыжников.
Струи пара взметнулись вверх как фонтаны гейзеров. Шипение и свист завладели слухом. В нос шибанул ни с чем не сравнимый запах распаренного дерева, запах природы, органично облагороженной человеческими руками. Стихии воды, огня, воздуха, природные силы неистово кипели и клокотали в тесном чреве бани. Помогая, своим неистовством, явлению на свет плода человеческого труда.
Это было восхитительно. Красота процесса завораживала и я понял почему в старину мастеровой считался знающимся с потусторонними силами, человеком не совсем от мира сего. Кузнец, в своей прокопченной кузнице укрощающий стихии - это пример понагляднее треб и церковных обрядов.
Я не знаю, как бы меня торкнуло дальше, но, завороженный казалось, больше меня Григорьич вдруг очнулся и заколотил меня по спине:
- Осспади! Дак а ты-то што стоишь, ничего не говоришь мне, балбесу экому?! Веревки-от, у нас не сготовленны! Нук беги. Беги кому грю и веревок заготовь покрепче да поболее.
И я побежал.
Примерно через час, а может и больше, кто его, это время, здесь считает лыжи были распарены. Концы их, по очереди, были аккуратно помещены на колодку и тихо, постепенным давлением прижаты другой. Конец лыж оказался зажат и загнут между колодками как в своеобразной пресс-форме. Дальше колодки были перевязаны. И мы покинули баню.
- Ну как? - Сидя уже в избе, хитро подмаргивая, дуя чай с калиной, спросил меня глядя на вновь подвешенные под потолок лыжи, Григорьич.
- Что тут говорить. Нет слов.
- Вот и я о том же. Думаешь, куда так торопился, куда коней гнал? Да чтобы поскорей увидеть красоту эту, чтоб окунутся в неё и раствориться. Жаль только, что в последний раз.
Я не придал последней фразе Григорьича значения. В глазах у меня стояло клокотание стихий, их порыв, и эта изумительная картина занимала всё воображение будучи прекрасней любого шедевра.
Лыжи сохли, прямо в колодках, под потолком. Усыхала и поленница кедровых дров, изведенная почти без остатка на поддержание жара в избе. Да и пни на месте порубки замело снегом. Еще чуть-чуть и не останется на земле и следа от моего варварского поступка. Как же быстро все-таки заметаются следы. Как все быстротечно.
А тем временем поплохело Григорьичу. Он, было уже пошедший на поправку, опять расхворался. Да так, что я не на шутку испугался. Теперь он надсадно, сотрясаясь всем телом, бУхал, чихал, заполошно кашлял, а откашлявшись через силу схаркивал и сцеживал в ковшик вязкую мокроту. Снадобья ему помогали, но ненадолго. Старик осунулся, побледнел и стал прозрачным на просвет.
- Хана мне, Витенька. - Заявил он в одно утро, сцедив что-то в ковшик.
- В смысле, хана? - Не понял я.
- Предстану я скоро пред Создателем, говорю. Лихоманка-от не отпускат.
Старики любят прибедняться. Увлеченно рассказывают о своих болезнях, недугах и страданиях. Это естественный способ привлечь внимание и получить участливую заботу. Поэтому я создал необходимую суету, заварил травы, приготовил взвар, натер им старику ноги, укутал его поплотнее, покормил чем бог послал. Но старик не повеселел.
Я похлопотал по хозяйству, сдолбил наледь с приступочки, заменявшей нам крыльцо, наколол дров, покормил собак и проведал старика. Лучше ему не становилось. Я, если честно, растерялся. Все средства, которые я знал, были испробованы. Можно было конечно усилить дозу, но чего и насколько, непонятно.
Арсенал лечебных средств состоял, по сути, из засохших трав, корений, сушеных ягод малины, шиповника и калины, мерзлой клюквы и брусники, да некоего взвара, как его называл Григорьич, - тягучей черной субстанции, наподобие смолы, которую нужно было распаривать на паровой бане, и втирать в кожу. Ни таблеток, ни уколов, ни капельниц - всего того, что моментально ставит городского человека на ноги в наличии не было. Как не было и врача. Зато был больной, был несмышленый здоровый приблудыш, и была вокруг бескрайняя зимняя тайга у которой проси-не проси помощи, ответа она не даст. Только будет шуметь кронами, как бы укоряя непонятными словами - что же ты, человек, ты же могуч, ты же венец творения и природы царь. Отчего же ты, такой умный и великий, спасовал теперь?
Делать было нечего, пришлось донимать Григорьича, пока он при памяти. Я приступил к нему с решимостью пытошного мастера. Выждал, пока он очнется от беспокойного своего, полубредового уже сна, обложил голову смоченными тряпицами, дал питье и стал вопрошать:
- Григорьич, слышишь, родненький, а вот эта, как её, лихоманка, её чем вообще лечат? Может есть у тебя какое снадобье про запас?